Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 58

Когда профессор и его свита покинули палату, Володя быстро вернулся к Артему, дружески кивнул и снова отправился вслед за своим профессором, царем в медицине. Артему сделалось стыдно. Он не обрадовался результату обхода. Что-то у него разладилось. Не приемлет прошлую жизнь и боится будущей. Имелось теперь достаточно времени, чтобы подумать о себе. Если это очищение, то оно ему не на пользу. Не успел сделать главного. Какая расхожая и выспренняя фраза. Должен был что-то успеть? Что же? Удачливый ремесленник, вот он кто. От литературы — литература. А как было у великих? Они духовно обогащались сами и обогащали других. Артем шел от ремесла к ремеслу. И все. Его положительные «пеленги».

Артему собственные книги прежде казались победой над собой, и чем победа была решительнее, безжалостнее — так ему казалось, что безжалостнее, — тем книга была лучше, откровеннее. Произведения были уверенными, эмоционально атакующими, мотивированными, с резко очерченными характерами и присущим автору глубоким, согретым личным восприятием жизни, лиризмом. Так все это говорили и писали в газетах и журналах. Он скользил на доске по гребням волн. Скользил, но ни разу по-настоящему не погрузился в волну, не узнал ее подлинную структуру, источник ее силы. Спешил, спешил. Дальше, дальше. Теперь остановился. Погрузился в самого себя, в самую опасную глубину. Ситников и Чарушина молоды. У них есть время на осмысление себя в литературе, на поиск истинных величин, того, что достойно существовать, хотя бы на те годы, пока существуют они сами. У Артема нет времени, не осталось, как выяснилось. Он, побежденный Спартак, знает, оказывается, правду и молчит. «Побежденный Спартак» пьеса Левы Астахова. Лева и Артем поступили в семинар к Паустовскому. Лева — раньше, Артем — позже. Астахов тоже писал тогда рассказы. Потом слегка увлекся театром. Первый раз он попал в театр «вертеть сцену»: студенты Литинститута подрабатывали этим в театре, у своих соседей по Тверскому бульвару. Артем тоже одно время вертел сцену, но все же остался при «своем Пегасе, который жевал только овес прозы». А Лева в театре познакомился с Пытелем. К нему домой прорвались несколько начинающих драматургов, в том числе и Лева. Образовался как бы семинар. Пытель в совершенстве владел сложным жанром драматургии, великолепно знал сцену, хотя сам никогда не был актером, не рос в актерской среде. На вопросы любопытствующих отмалчивался. Из витебских — и все… Статей не писал, интервью не давал. Жил в старой московской квартире с сестрой, такой же одинокой и молчаливой, как и он.

Но, несмотря на молчаливость и замкнутость, принял к себе молодых драматургов. Лева потом рассказывал, какими были импровизированные семинары. Велено было (именно велено) запомнить, что театр — прежде всего сцена, свободное пространство. Драматургия — характеры, а характеры — согласие или несогласие с самим собой, с внешней средой. Пьеса — соединение внешней среды и человеческих характеров. Сцена позволяет каждый вечер начинать заново играть любую пьесу, прочитывать ее, испытывать соединение внешней среды и человеческих характеров, чего не может позволить себе любой другой вид искусства. Пьеса каждый вечер иная, каждый год, каждое десятилетие. В этом ее непреходящая сила, обновление и совершенствование. Она должна быть с тайниками, до которых не сразу добираются. Быстро и полностью разгаданная пьеса быстро и полностью сходит на нет. «На сцену надо выносить событие, а не частности» — и это утверждение Пытель просил принять как основополагающее. «Имейте в виду, иначе пьеса лично меня будет возмущать». А возмущаться Пытель умел. И недаром Глеб Оскарович выбрал для себя единственную общественную работу, не связанную ни с громогласным функционированием, ни с международным представительством; работа была в комиссии помощи вдовам писателей. Разбирал простые житейские случаи: «Тяжело больна, предоставьте, пожалуйста, безвозмездную ссуду в размере двадцати пяти рублей», или: «Я осталась совершенно одна, помогите переехать в какую-нибудь общую квартиру, чтобы вокруг меня появились люди». На заседаниях комиссии Пытель сидел всегда мрачный и решительный. Чаще, чем с кем-либо другим, Пытель общался с Вельдяевым, ездил к нему в гости. Может быть, Вельдяев в чем-то напоминал ему писательских вдов?

Лева Астахов навещал Артема в клинике. Когда сам, когда с Наташей. Артем радовался Наташе. Повезло Леве. От одного присутствия Наташи всем всегда становится легко. В ней — лучезарность. Хочется, чтобы Наташа всегда была рядом. Приезжал регулярно и Степа Бурков, пытался рассказывать о делах в правлении — в Прагу едет делегация на конференцию по поводу «нового романа», в Ангарске состоится дискуссия «Писатель и пятилетка». Степа сообщал новости, которые происходили непосредственно и в секции прозы, — обсудили план творческих вечеров и семинаров «Проблемы экономики и права», «Писатель на радио», список юбиляров на этот год. Артем молчал или отвечал что-то односложное. Степа не обижался. Он все понимал. Но ему хотелось, чтобы Артем не выбывал из привычной атмосферы. Нельзя выбыть из связанности литературных явлений, из единства системы.

Но Артему хотелось быть сейчас вне всего — перед ним ничем не занятое пространство. Впервые, может быть, в жизни.

Тамара по ночам продолжала читать рукопись. В романе по-прежнему была молодость Артема — институт, директор института с ласковым прозвищем Бабуся, руководители семинаров. Паустовский, Федин, Михаил Светлов — «вечный подданный поэзии», который однажды весело сказал: «Я взял и умер. Чем бы мне заняться?» Была гибель в уличной катастрофе поэта Недогонова, приезд Александра Фадеева на выпускной вечер:

«В ворота института медленно въехал черный «ЗИС». Впереди с шофером сидел Фадеев. Мы его ждали и встретили в воротах. Он тут же велел шоферу остановиться и вышел из машины к нам».

Его слова напутствия, вручение дипломов. А потом, через несколько лет в Подмосковье, в Переделкине, его трагическая гибель.

Артем описал один из зимних семинаров. Погас в институте свет, и занимались при керосиновой лампе. Читал рассказ Кривенко. Рассказ был о любви и звучал при керосиновой лампе тихо и печально. «Помню фразу из Кривенко, — отметил Артем: «А море было — взгляд в спину». Паустовский курил папиросу, слушал Кривенко, глядел на лампу. Очки лежали на столе, и в них отражалось пламя лампы и делало очки странно, пристально живыми. Артем описал семинар с точнейшими деталями — все в манере Паустовского, специально, очевидно. И главное, лицо Паустовского — тихое и печальное. Константина Георгиевича еще не мучила болезнь, творческие и физические его силы были в расцвете, но вот какая-то грусть уже завладела им.

Любой вид искусства, а литература в особенности, очень часто разводит людей. Константин Георгиевич был последним романтиком, классически честным и светло верующим в литературу.





«Если у тебя умер друг, — писал дальше Артем, — то это умер друг. А если ты разошелся с другом, то приобрел врага и при этом безвозвратно потерял что-то в себе самом, потому что в нас все замкнуто. Теперь ты и он будете занимать противоположные позиции, не найдете, на чем объединиться. Если только у одного из двоих недостанет воли пойти навстречу другому. Дружбу надо спасать, если она гибнет. Силен тот, кто ее спасает. Времени в жизни на объединение иногда не остается. Не остается времени и на воспоминания — все захватывает «бытие и долженствование».

И сразу, через отточие, переход:

«По-вечернему тихо, задумчиво в большом сером, лаконичном, как шинель, доме, который протянулся от моста до моста, играла скрипка. Неподалеку от дома золотилась роща кремлевских куполов во главе с белым стволом Ивана Великого. По Москве-реке плыл маленькой прозрачной верандочкой речной трамвайчик, а по Большому Каменному мосту мчал обычный трамвай, покачиваясь на рельсах, как на настоящих волнах.

Москва. Тридцатые годы. Осень. Желтая прохлада.

Скрипка играла в первом дворе дома. Всего дворов было три: первый — у Москвы-реки, второй — средний и третий — вплотную у кинотеатра «Ударник», где начинался Малый Каменный мост, через водоотводной канал. Так что дом — от моста и до моста, охваченный ветрами, речной водой и предысторией: на площади, бывшей Болотной, где теперь стоит дом, в XVIII веке казнили Пугачева и его ближайших сподвижников.

Человек, который иногда вечерами играл на скрипке, носил форму командарма. Это значило: на петлицах четыре ромба. Потом он надел форму маршала: это значило, на петлицах большие золотые звезды. Однажды при мне он вышел из подъезда в военной форме, и при этом у него в руке был футляр со скрипкой. Открыл дверцу автомобиля, положил на сиденье скрипку, сел сам. Маршал и скрипка. Да, такое было. О чем играл маршал в те вечерние часы? Я теперь где-то прочитал: скрипка — одинокая линия за горизонт.

Но иногда дворы охватывал звук, казавшийся нам, ребятам, очень опасным, диким. Это была снеготаялка — в нее сбрасывали снег, и вот тогда и раздавалось свирепое клокотание. Мы с ребятами смотрели в черный провал. Валил пар. Мы не любили снеготаялку.

Сейчас в НАШЕМ ДОМЕ капитальный ремонт», —