Страница 9 из 118
Часто Александр Сергеевич бывал у любимца Лебедя: Лебедь — это фонтан в самом начале Екатерининского парка, совсем недалеко от Лицея. В синем графине у Пушкина была вода из лебединого источника: считал ее живым соединеньем с прошлым, памятной книгой, жалованной в юность грамотой, уединенным волненьем. «Глядь — поверх текучих вод лебедь белая плывет… Знай, близка судьба твоя, ведь царевна эта — я».
Так же он любил ключевой источник, где на огромном камне была установлена статуя Пьеретты, девушки с разбитым кувшином, из которого вытекает родниковая вода. Книги Лафонтена, подаренные Пушкину сестрой Ольгой Сергеевной, хранятся сейчас вместе с пушкинской библиотекой в Ленинграде, в Пушкинском Доме Академии наук. О синем графине и о белой лебеди подробно рассказала бело-голубая Наталья. На даче сестра Пушкина впервые встретилась с Натальей Николаевной, познакомилась с ней.
— Совершая прогулки к Лебедю, Пушкин надевал мягкую белую фетровую шляпу. Он такой на портрете. Взгляните. И вспомните «Евгения Онегина»: «В те дни в таинственных долинах, весной, при кликах лебединых, близ вод, сиявших в тишине, являться муза стала мне».
Удивительно из наших дней был Пушкин на портрете в фетровой царскосельской шляпе, удивительно был нашим современником.
Превращения… Метаморфозы…
— На Белой даче Александр Сергеевич сочиняет сказки, когда не занят галиматьей, купанием, гулянием, рисованием виньеток и арабских головок на клочках бумаги, катанием в экипажах. Ну, а главное, над чем работает здесь, — письмо Онегина к Татьяне. В этом романе вся жизнь, вся душа, вся любовь его. Пушкин работает у себя наверху часто поздними ночами. Льется широкий свет из пылающей лампы. Пушкин один — никто и ничто его не отвлекает. В эти ночи он вслушивается в онегинский стих, который уносит его на берега Невы, туда, куда предстояло ехать на жительство и ему с Натальей Николаевной. «Я знаю: век уж мой измерен; но чтоб продлилась жизнь моя, я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я…» «Дверь отворил он. Что ж его с такою силой поражает? Княгиня перед ним, одна, сидит, не убрана, бледна…»
Наталья замолкла. Она сейчас была в Петербурге ясным утром и держала в руках письмо Онегина и читала его, опершись на руку щекой. Одна, не убрана, бледна. Сейчас она была княгиней Татьяной. Эта девушка в моем сознании так странно и так стремительно перевоплощалась, и я не знаю, чем бы я мог это объяснить. Очевидно, прежде всего своим настроением в этот, схваченный и унесенный солнцем царскосельский день.
— Теперь вы куда пойдете? — спросила нас Наталья.
— К Лебедю, — ответил я. — В синем графине нет воды. Мы принесем. — Я продолжал царскосельское настроение.
— Сходите в Камеронову галерею. Увидите кареты. На одной из них я проехала. Случайно. До Грота. Ее катили в запасник.
— Кареты?
— Да. Выставка придворных карет. Кстати, в Камероновой галерее и жила Россет.
— А везли карету, конечно, гуси-лебеди? — спросил я.
— Местные мальчишки.
Мы с Викой покинули Белую дачу, чтобы сходить к царевне Лебеди. Может быть, взглянем и на «придворные дроги» и в который раз посетим Лицей; взойдем и спустимся с его крыльца, чтобы тоже унести в руке, в ладони, солнечное лицейское тепло. В кабинете пушкинской дачи, рядом с пресс-грифоном Дельвига, поставили еще стакан с крышечкой, стакан, принадлежавший Данзасу. Из Сибири, со строительства Байкало-Амурской магистрали, была привезена серебряная ложка Вильгельма Кюхельбекера с его монограммой «WK» латинскими буквами. Найдена в Чунском районе Иркутской области бригадиром электриков Н. И. Жиляковым.
Лицейской жизни братья… Они разбили лицейский колокол, который звонил им все шесть лет ученья. Именно из его осколков заказали «чугунные кольца», чтобы лицейский колокол всегда был бы с ними, с каждым из них и со всеми вместе.
А что осталось у нас от нашей юности, чтобы с каждым и со всеми вместе? Прежде всего война, которая всегда с нами. И навсегда. Хотим мы этого или не хотим. Ее звук, цвет, запах, ее привкус на губах, ее образ в душе. Ее неистребимость. Мучительность. Сны, которые она постоянно посылает. И снова, и снова убивает. Нас.
1836 год
В ПЕТЕРБУРГЕ
Я прошел сквозь широко раскрытые ворота во двор дома № 1 в бывшем Мошковом переулке (ныне Запорожском). За Невой видна Петропавловская крепость, зимний шпиль крепости уходит в зимнее, переполненное снегом небо.
Я присел не скамейку, сбросив с ее края снег. Меня окутала тишина. Молчала набережная, Мошков переулок, переполненное снегом небо. Где-то здесь во флигеле, «у тещи на чердаке», собирались у Владимира Федоровича Одоевского друзья. Курили трубки, беседовали о музыке, о литературе, о развитии философии, о великих деяниях, когда жизнь одного человека может послужить вопросом или ответом на жизнь другого. И прежде всего всех беспокоили, волновали «русские мысли, русские раздумья, русские идеи». Беспокоила, волновала Россия.
Дом казался пустым, хотя в нем разместился детский сад. Наверное, это потому, что было воскресенье. Пустовали детские качели, забавные детские избушки по углам двора. Нигде. Никого.
И время заговорило — будто донесся звон старинных часов Петропавловского собора тех времен. Я увидел и услышал то, что здесь могло бы быть в последний день 1835 года. Могло бы быть… Сохранился рисунок — гости за новогодним столом. Все сейчас виделось и прочитывалось мною. Я выбыл из современности, я — часть старинного новогоднего рисунка, участник происходящих событий. Распечатываю голоса и образы.
Голос Пушкина:
— Ваше сиятельство, я черт знает как изленился!
Обращение «сиятельство» адресовано князю Владимиру Одоевскому. Еще Пушкин говорил ему «батюшка», хотя Одоевский младше его пятью годами.
У Владимира Федоровича в кабинете, который друзья называли «львиной пещерой», в доме «у тещи на чердаке», собрались: «редко добрый человек» Василий Андреевич Жуковский; Николай Иванович Кривцов, герой Отечественной войны, участник сражений под Смоленском и Бородином, где был ранен пулей навылет, а в битве при Кульме ядро оторвало ему ногу; издатель и публицист Иван Киреевский, выпускавший журнал «Европеец», который на третьем номере был закрыт цензурой; «неизвестный сочинитель всем известных эпиграмм» Сергей Соболевский — давний московский «благоприятель» Пушкина; приехал и Михаил Глинка.
Глинка сбросил сюртук и подсел к клавесину. Клавесин Одоевский держал в кабинете. Кабинет был и лабораторией: на готического вида полках различной формы химическая посуда, по углам комнаты скелеты (вот почему «львиная пещера»), — и библиотекой: книги в старинных пергаментных переплетах, с ярлычками на задниках буквально все заваливали. Был и музыкальной комнатой. Позже, в квартире на Английской набережной — уже не «у тещи на чердаке», — установит настоящий орган. Назовет его в честь Себастьяна Баха — «Себастианон». Жуковский предложит: для тех, кто играет на органе хорошо, он будет — «Себастианон», а для тех, кто плохо, — «Савоська». И первым сядет за уникальный на весь Петербург инструмент Михаил Глинка.
Сквозь неплотно сдвинутые пунцовые шторы был виден приглохший Петербург — нерасчищенный, неразметенный, с сильным запахом осевшего печного и самоварного дыма, город сделался извилист от снежных троп и ухабов. Экипажи из-за снега стали терпеть «великую остановку». Петербург по-деревенски обрусел, утратил линейность, стрельчатость.
В кабинете на столе — пуншевая чаша с крепким ромовым пуншем, которым запивали дым трубок; вазы с султанскими финиками, «сухими конфетами», печеньем и тарелка с сыром. В отношении сыра друзьям Пушкина помнился случай, рассказанный самим поэтом, что, когда его из Михайловской ссылки вызвал в Москву Николай I, няня, подозревая недоброе, бросилась уничтожать все, что казалось ей опасным, и, между прочим, истребила «сыр проклятый»…