Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 118

Левка увлекался всем — от рептилий и панцирных рыб до птиц и минералов, до какого-нибудь керолита и магнезита из нижней части древней коры выветривания. От полетов на Марс до классической музыки и живописи. У него было планетарное мышление, он чувствовал Землю как планету — подвижное, живое тело. Войну рассматривал как состояние катастрофы планеты, катастрофы падения разума.

Лева стал писателем еще в школе, не «писакой», как соизволил я пошутить в детстве, а Левка занести в дневник, а настоящим писателем, готовым к вполне серьезным работам, серьезным обобщениям, выводам. Писали мы все — Юра Трифонов, Олег Сальковский, и я, и многие наши девочки. В классе выходил рукописный журнал. Юра для журнала сочинил рассказ под названием «Взгляд смерти»: у человека от сердца к глазам шла тонкая трубка, и глаза человека силой сердца могли погубить врага. Олег пытался написать рассказ, в котором шпион срисовывал железнодорожный вокзал в городе Линце. Почему в Линце? Олег до сих пор объяснить не может. Но что поразительно, уже в зрелые годы, скажем так, Олег попадет в Линц и увидит вокзал… Вика (в детстве — Тора: это от полного имени — Виктория) и Неля Лешукова — обе они из параллельного класса «Б» — выпускали свой журнал «Торнель», в основном он у них был поэтическим. «Каменный ящик — Правительства дом. В каменном ящике все мы живем…»

Лева, его проза — это вопрос уже другой, если бы сохранились его романы, хотя бы главы из них! Мечтал быть писателем и его отец. Вот что оставил в дневнике Федор Каллистратович Федотов: «Я чувствую огромную склонность, стремление и желание к творчеству. Правда, в этой отрасли я еще не проявлял себя как следует. Не испробовал своих сил и способностей. Я сказал — не испробовал, но это не значит, что я вовсе не писал. Наоборот, написано мною изрядное количество. Будучи еще в Америке, я уже написал пьесу «Бобыль», которая была поставлена на сцене и имела успех, что сильно польстило моему молодому самолюбию. Взялся я писать пьесу при следующих обстоятельствах: приближалась забастовка грузчиков, союзом которых я тогда руководил (г. Эри, 1916 г.). Необходимо было вести самую деятельную агитацию и пропаганду среди доковских рабочих. Наша группа решила устроить предприятие, платный спектакль. Музыканты, артисты у нас были свои… Возник вопрос: какую пьесу поставить? Мы написали в Нью-Йорк, в один из самых больших книжных магазинов, объявив, в чем дело, и прося, чтобы нам прислали пьесу покороче и пореволюционней. Но ни короткой, ни длинной революционной пьесы у них не оказалось…»

Тогда-то Федотов, или, как его называли в Америке Фред, или Фредди, сам написал пьесу в двух действиях. Прочел ее на собрании союза грузчиков. Пьеса была единодушно одобрена и принята. Затем и поставлена. Дальше Фред заносит в дневник: «Я еще напишу свою настоящую книгу — книгу, которая расскажет о жизни и которая сама будет куском этой жизни, горячей, суровой и увлекательной. Это будет волнующая книга… Честное слово! Она будет дымиться в руках».

Левка ко мне приходил всегда к семи часам и читал очередную главу из «подземного» романа. Поэтому когда я впервые узнаю о настоящем подземном ходе, расскажу об этом Олегу Сальковскому, мы тут же решим посвятить в эту тайну Левку. Еще бы! Такого специалиста!

Левка читал роман без выражения, суховато, как научный доклад. Не терпел эмоциональности, восторженности, патетики. «Барахтанья и кудахтанья». При встречах и расставаниях все мы, Левкины друзья, никогда не обнимались, не трясли «громогласно» рук. Просто: «Здоро́во!» — «Здоро́во». — «А ты не изменился». — «И ты тоже», — буркал в ответ Левка. Или Левка: «Эко, братец тебя растолстело!» Это он Олегу Сальковскому, Салику. Или мне: «Ну ты, шельмец, и расчернелся!» Реакция на мой загар после Крыма, где я жил каждое лето у бабушки с дедушкой в слободе Бахчи-Эль, на окраине Симферополя; местечке очень пестром, населенном татарами, греками, болгарами, турками, цыганами. Юру Трифонова Лева ударял по плечу, и они кивали друг другу: этого им было достаточно. Юрискаус — это Юрка, а Леонардо или Гумбольдт — это Левкины прозвища в классе.

Левка читает роман, изредка поправляя в ухе ватку: опять побаливает правое ухо. Левка вообще плохо слышал, он вообще был очень близоруким, он вообще — никакой не солдат. Но он был не только Леонардо, он был и Львенком. Наша одноклассница Маргарита Шлейфер передала мне одну из последних Левиных фраз, уже пришедшую с войны: «Теперь я на своем месте!» Что сказать по поводу этой фразы? Может быть, словами великого мастера, самого Леонардо да Винчи: «Тот, кому покажется, что это слишком много, пусть убавит; кому покажется мало, пусть прибавит».

Я сижу и гляжу на фотографии, сдвинул их вплотную. Подошла Вика, заглянула через мое плечо — над чем я застыл? И сразу поняла: ведь это было частью и ее детства и юности.

«Судьба Левы Федотова поневоле переплелась с трагическими судьбами предыдущего поколения, целого ряда выдающихся людей, раньше времени покинувших свои квартиры в Доме на набережной. Не будь эта славная когорта революционеров, военачальников, мыслителей вырвана из жизни, как знать, понес ли бы советский народ столь тяжкие жертвы в войне с фашизмом. Не должно забывать этого».

Позвонила Зина Косульникова — она из нашего дома, из нашей школы, но была классом старше.

— Миша, тебя ждет Левина мама.

— Ты уверена?

— Сказала: пусть придет Миша Коршунов. Я хочу его видеть. Миша, она в больнице.

Я, Оля Кучкина — обозреватель газеты «Комсомольская правда» — и Зина едем в больницу. Везем «Комсомолку» с очерком «Ребята из дома на набережной» (рассказ о нашей четверке) и многократно увеличенную Левину фотографию, ту самую, с уголком: фотография была увеличена для публикации в газете.

Шоссе Энтузиастов, больница старых большевиков. Все эти годы я боялся идти к Левиной маме, боялся взрыва горя: я жив, а Левы нет. Зина первой входит в палату. Мы с Олей видим сквозь открытую дверь кровать. Зина наклоняется над кроватью, что-то говорит. Слышим ответ:

— Я никого не хочу видеть.

Мы с Олей застыли, молчим.

— Я устала давать интервью.

— Пришел Миша, — говорит Зина. — Коршунов.



— Миша… — повторяет она. — Где он?

Я вхожу. Сразу узнаю ее, хотя и не видел с 1941 года, с начала войны. Наклоняюсь над ней.

— Очки… — говорит она, улыбаясь мне. — Очки сломаны.

Наклоняюсь низко. Она притягивает мою голову, целует меня и говорит:

— Теперь вижу. Это ты. Совсем седой…

— Это я.

Она сжимает мою руку, не выпускает, держит. Присаживаюсь на стул возле кровати.

— Я боялся идти все эти годы. Я ведь написал письмо в Зеленодольск, из училища, что я уже в армии…

— Ты ни в чем не виноват. Я разговаривала в военкомате… — Она сделала паузу. Она очень слабая, но руку мою все же держит крепко. — Говорила… — повторяет она, — что у него слабое зрение, плохо слышит, больные легкие.

Левка перенес туберкулез, поддувался. Олег Сальковский иногда провожал его в туберкулезный диспансер, который был недалеко от кинотеатра «Авангард», в Казанском переулке, рядом с Октябрьской площадью.

— Мне ответили — люди нужны. — И в голосе никакого упрека. И добавляет: — Никто не виноват. Война.

— У нас с собой Левина фотография. Я хранил ее с сорок второго года.

— Очки… — опять жалуется она.

Мы с Олей берем ее очки, выпавшее из оправы стекло и идем на пост к медсестре. Я прошу кусочек лейкопластыря. Мне дают. Вставляю стекло в оправу и по краю оправы приклеиваю его, укрепляю пластырем. Возвращаемся.

— Юра Трифонов говорил, что ты литератор.

Я кивнул.

— Ты пишешь книги?

— Да.

— Ты ничего не забыл? Ты все помнишь?