Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 118

Вильям Константинович по-прежнему тронет тонкой кисточкой то лицо бабушки — губы, глаза, — то другой, «толстой», — наложит мазок на платье или на шарф неяркого красного тона. То вдруг тут же, опять уголком тряпки, уберет только что положенный мазок, сотрет. Иногда даже не мазок, а точку, почти неприметную.

Мне говорит:

— При копировании нужна последовательность лессировок. — И опять повторял: — Цвет по цвету.

Я киваю. Наблюдаю.

Хлопнула калитка: идут посетители. Куинджи вновь возвращает бабушку в раму. Вновь перерыв. Отдых в работе.

— Вы знаете картину Лермонтова «Гусары при штурме Варшавы, 1831 год»?

Начинаю листать альбом. Он лежит рядом со мной.

— Не ищите. В альбоме этого полотна нет. Висела картина в Пятигорске. Есть она и в Пушкинском Доме. В Пушкинском Доме картина подписана поэтом «М. Лермонтов. 1837», в Пятигорске — не подписана. У кого же подлинник? В Пятигорске утверждают, что у них. Пушкинский Дом настаивает, что у них. Привезли пятигорское полотно в Ленинград. Было это в 1976 году. Я тоже был в Ленинграде. Отнесли обе картины в Эрмитаж. Исследовали под рентгеном. Ничего точно ответить не смогли. Дело в том, что Лермонтов начал писать этот сюжет, потом прекратил. Полотно потрескалось. Лермонтов мог начать писать картину на новом полотне. Мог продолжить и старое полотно. Привел его в порядок и продолжил. Но все-таки откуда взялась вторая картина? Потому что обе они оказались законченными. Спор не затихал, пока полотна не показали старейшей сотруднице Эрмитажа Панфиловой. Было ей тогда что-то восемьдесят один — восемьдесят два года. Она за свою жизнь детально изучила манеры многих великих мастеров. Знала и «руку» Лермонтова. Пожалуй, как никто другой. Поставила перед собой полотна, взяла сильное увеличительное стекло. Смотрела недолго. Показала на полотно, которое было из Пушкинского Дома. Сказала: «Лермонтов». — «А это?» — «Не Лермонтов».

Экспертиза закончилась, и Панфилова отошла от полотен. Закурила. Не могла без папирос, даже несмотря на свой преклонный возраст.

— Как же так сразу сумела определить? — не выдержал я.

— И я спросил у нее: как же так сразу? На глаз? Она мне ответила: «Неужели вы не видите, как выписаны лошади? Это же лермонтовские лошади — напряжение, порыв. Шеи какие, ноги, распущенные хвосты… Это Лермонтов. А там — ремесленник». Я до сих пор помню ее слова. И думаю, ну как же я столько копировал Лермонтова, а вот не смог бы так решительно произнести приговор. Он. Не он. Подлинник. Копия…

— Может быть, потому, что вы не курите? — попробовал пошутить я.

— Может быть, — улыбнулся Куинджи. — Но знаете ли, пятигорцы все равно считают, что и у них тоже подлинник.

— Не сдаются.

— Нет!

Вильям Константинович вздохнул. Утомительная все-таки у него работа — требует максимального внимания. Я заметил, что с каждым днем темп работы замедляется. Идет в работу почти одна «тонкая» кисточка. И ставит ею Куинджи точки… точки… точки… И всматривается, всматривается в оригинал. Почти не снимает очков. Не откидывается на спинку стула. Точки… точки… точечки даже. Потом все их стер тряпкой. И опять точки… точки… точечки… Вот они, предельные лессировки.

— Ямочка справа в уголке рта у Елизаветы Алексеевны, — обращает мое внимание Куинджи. Какая теплота, женственность.

Он прав — именно теплота, женственность. Даже странным кажется назвать Елизавету Алексеевну бабушкой.

— Что бы Панфилова сказала, глядя на ваши копии?

Куинджи с сомнением покачал головой.

— Вы не ремесленник, дорогой Вильям Константинович, — сказал я серьезно. — Вы мастер. Вы столько лет служите Лермонтову. И глядеть на вашу работу — удовольствие. И на вашу бабушку глядеть удовольствие по схожести, по точности до точечности, — попробовал определить я. — Вернется в Тарханы бабушка. И здесь тоже останется бабушка. А почему Лермонтов сам ее не написал? — вдруг вслух подумалось мне. — Сам? Не написал? И ямочку в уголке рта…

— Я тоже думал об этом.

То, что глядеть на работу Куинджи — удовольствие, истинная правда, и не только моя: каждый вечер, когда музей пустел, смотрительницы, во главе со старейшей смотрительницей кабинета Ольгой Павловной, собирались в гостиной и обсуждали труд Вильяма Константиновича. Приходили, конечно, и Валентина Брониславовна со Светланой Андреевной.

— Потемнеют со временем белила, — говорил Куинджи, — потемнеет и копия. Будет как подлинник. Шарф слева надо еще немного прописать. Концы бровей сделать смесью черной с белилами. А ближе к переносице тронуть еще разок охрой.

Слышно было, как приближается с экскурсоводом одна из последних групп. Вошла, заполнила гостиную. Начался рассказ и показ. Группа прошла. Но остался один посетитель, спросил разрешение поглядеть на работу Куинджи. Выяснилось, что до создания музея жил в этом доме. Теперь приходит, чтобы еще и еще раз поклониться поэту и убедиться, что жил вместе с ним. Бабушку Елизавету Алексеевну тоже считает для себя родным человеком.

За окном сумерки уже уплотнились. Группа уходила все дальше, в следующие комнаты, и дом замолкал. Шевелились занавески у открытой форточки, синие кисти — ультрамарин, подумал я, — трепетали, слегка покачивались. Рояль — сиена жженая (красноватая). Отделка мебели — охра золотистая. Скрипка — умбра. Столик, на котором она лежит, — сиена натуральная, светло-коричневая. Красная гвоздика, которая, может быть, скоро опять появится на столе у Лермонтова (вновь фея), — кармин или киноварь.



Мы говорим с Вильямом Константиновичем об Иде Мусиной-Пушкиной. Точнее, я завожу этот разговор. Куинджи мне отвечает:

— Она, как и Катя Быховец, была еще девчонкой. А Лермонтов последние четыре года был уже великим, несмотря на свое видимое «офицерское поведение», как совершенно справедливо отметил Александр Блок.

— Да. Он окреп и определился.

Именно таким он уже и был определившимся. Что могли понять эти девочки? К сожалению, мало еще чего.

— Ну все-таки не судите строго. Возможно, Катя Быховец или Ида напоминали ему Вареньку Лопухину…

— Конечно, конечно, — быстро уступил Вильям Константинович. — Последние часы с поэтом. Они сохранили их для нас.

— И последняя горсть земли…

— Да. Конечно. Я тоже об этом не забываю.

— Вам бы не хотелось сделать копию с миниатюры Вареньки Лопухиной? Есть малоизвестная миниатюра в Ленинграде, в частной коллекции.

Я имел в виду, конечно же, Валентину Михайловну Голод.

— Попробовал бы. С удовольствием.

— Я располагаю негативом. Крупноформатным. Когда будет готов отпечаток — переправлю вам для ознакомления.

Валентина Михайловна недавно прислала мне прекрасный негатив с миниатюры.

— Буду очень признателен.

Однажды, в один из вечеров, когда портрет Елизаветы Алексеевны близился к завершению, Вильям Константинович рассказал мне сон, который уже много лет не дает ему покоя. Вильям Константинович увидел, как если бы это было сейчас, здесь, на Молчановке, за окном, зимним окном, Лермонтова. Поэт был в гусарской форме, весь в снегу, едва различимый в заиндевевшем окне, сквозь которое он протягивал руку в тепло дома, в одно-единственное окно.

Куинджи несколько раз мне повторил:

— Он протягивал руку…

Я сказал Куинджи:

— Такого Лермонтова вы и должны написать.

— Такого?..

— Да. Вновь пришедшего из надзвездного мира.

Из Тархан привезли желуди. Наступит тепло, их попробуют посадить, и, может быть, зашумят лермонтовские тарханские дубы на Малой Молчановке. Вечно зеленея…

ПИРОСКАФ

Мы отправились по Неве на пироскафе в сторону Кронштадта. Стояли на палубе. День для прогулки по воде был удачным.

— На дне реки лежит пушкинская золотая монета, — напоминаю я. — Бросил, чтобы поглядеть, как она, сверкая, погружается в глубину Невы.