Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 103



Командиром полка был у нас граф Дурново, сродственник министра. Солдатским учением интересовался мало, а больше по части картишек. Ну, как проиграется — беда! Налетит на кого попало и под горячую руку покалечить, свободная вещь, может, а если похлипше кто попадется, то и насмерть зашибить.

— Что, здоровый такой был? — поинтересовался Костя.

— Нет. Незавидный мужчина. Однако драться умел. Говорили, школу прошел такую.

— Насчет драки?

— Да… Ну вот, стою я раз на посту у колодца, дело на маневрах было, под Москвой, летом, аккурат под Петра и Павла. Только заря встает, на селе петухи заливаются, пастух в дудку играет. Из штабной избы выходит наш командир — чернее земли, всю ночь в карты дулись.

Увидел меня и говорит, а сам лыка не вяжет:

«Сходи, скажи, чтоб мне лошадь седлали».

Я стою молчу. Может, думаю, то испытание мне дается. Согласно уставу, в разговоры не вступаю.

«Ты что, болван, — кричит наш, — оглох?»

Обратно стою молчу. Подбегает это он ко мне и с размаху бьет по скуле. Уж не знаю, этому ли его учили, только я упал и в глазах потемнело.

И в это время слышу голос Антона Антоновича:

«Не имеете права!»

И становится прямо перед командиром, как дубок перед ветром.

Не слыхал, про что они дальше там говорили, потерял я всякое чувство и очнулся уже в бане. Дверь снаружи приперта; в оконце выглянул — сидит на лавочке часовой, винтовку поставил меж колен, голову на грудь свесил и спит. Надо тебе сказать, в ту пору нас так ученьем мордовали, что, бывало, на посту стоишь, а сам сны видишь. Позвал я его: «Землячок, а землячок!» Спит. Насилу добудился. Сказал он, что, слышно, закатают меня в арестантские роты за отказ повиноваться командиру. И Антону Антоновичу не миновать военного суда, поскольку он схватил командира за руку. Сидит пока что Костюшко под домашним арестом в избе.

Ночью раскатал я бревнышки в предбаннике — я тогда здоровый был, бугай бугаем, и вышел на волю.

Убегу, думаю. А куда бежать — не знаю.

Только сам не чую, как прибрел я к избе, где стоял Антон Антонович. Ночь была темная, и во всех окошках темно. Только в одном свеча горит. За столом сидит Антон Антонович и читает книгу. Посмотрел я на него, подивился: какие разные люди на свете бывают, и среди господ — тоже. И пошел восвояси.

Вдруг слышу, он кричит:

«Эй, кто там?»

Обернулся я, смотрю: он — за кобуру, а кобура — пустая. Револьвер-то у него, видно, отобрали, как сажали под арест. Он, недолго думая, сигает прямо в окошко и — ко мне!

Тут я говорю:

«Не беспокойте себя, ваше благородие. Это я, Глеб Сорокин».

«Ты как здесь?» — удивился он.

«Уходить хочу, — говорю, — да вот зашел на вас поглядеть. Добрый вы человек и справедливый — это мы давно знали. А сегодня смелость вашу увидел».

«Куда же ты идешь?» — спрашивает.

«Сам не ведаю».

Засмеялся он и говорит:

«Погоди. Садись».

Сел я рядом с ним на лавочку, как с ровней, и начался у нас разговор. Я еще таких слов до тех пор не слышал. Знал, что люди есть хорошие и плохие, и полагал, что это дано от бога. А сейчас услышал, что можно вовсе по-другому жить. Так, чтобы одни другим век не заедали. А бежать он мне не посоветовал.

Мы, говорит, еще поборемся, потому что вины твоей вовсе нету. А ты, пока никто не хватился, ступай назад, в баню, а то в пять часов смена постов будет.

Послушал я его и пошел. Вернулся бы я в свою тюрьму — и сошла бы мне отлучка с рук, если бы не наш офицер Сергей Львович Ильицкий.

Глеб помолчал, хотел вспомнить Ильицкого, каким он был тогда, в Несвижском полку, худенький, молоденький, с большими синими глазами, которые больше подошли бы барышне, чем офицеру, но видел теперешнего Ильицкого, огрубевшего, раздавшегося в плечах, со светлой кудрявой бородкой.

Сорокин продолжал:

— Надо тебе сказать, что Сергей Львович был человек не злой, жалел солдат, а только жалость его ему же на пользу шла: вот я, мол, какой благородный, людей жалею. Не потому, что они хороши, а потому, что я хорош.

Подхожу я к бане и в задумчивости налетаю аккурат на Сергея Львовича — он в ту ночь дежурил по полку и вышел посты проверить.

«Где был? — он на меня, — Как ушел?»

Ну и подал рапорт.



Глеб задумчиво поскреб щетину подбородка.

— А дальше? — спросил Костя.

— А дальше было так: граф, командир наш, проиграл казенные деньги. В одночасье понаехали ревизоры и даже судить его хотели. Однако до суда не дошли. Из полка его убрали, а меня закатали в штрафную роту. Писал мне потом земляк, что Антон Антонович ушел из полка, уехал незнамо куда.

— И где он сейчас, не знаешь? — спросил Панченко.

— Откуда же знать? Человек в миру что иголка в стоге сена.

Глеб не докончил. Кто-то кричал в глубине дворика истошным голосом:

— Братцы, братцы, сюда, скорее!

Молодой солдат в одном исподнем бежал от завешенной циновкой беседки, крича без памяти:

— Дяденьки! Висит, висит!

— Чего голосишь, кто висит? — строго спросил Глеб.

— Удавленник! Ей-богу! Вон, на перекладине! А кто — не признал, боялся подойти. Я по нужде бегал, вдруг вижу: из-под циновки ноги видны, а до полу не достают…

Парень трясся не то от холода, не то с испугу.

Вдвоем с Костей Глеб поспешил в беседку.

На балке в петле висел Тимофей Скиба.

— Царство ему небесное. Прости, господи, его прегрешения! — пробормотал Глеб, полез на перила, достал из кармана нож.

— Держи его, не захолонул еще, — приказал он Косте, обрезая веревку.

Оба они говорили шепотом, будто боясь, что покойник услышит их.

Обнажив голову, друзья молча смотрели на тело.

— Грех великий, а как подумаешь об нашей жизни… — проговорил Глеб.

— Что там грех! Жигаст его до петли довел! На нем грех, — бросил Панченко. — Вон его несет, легок на помине.

К месту происшествия приближался унтер Жигастов. Бесшумно ступая толстыми ногами, обутыми в мягкие туфли без задников, почесывая живот под расстегнутой рубахой, обнажавшей волосатую грудь с гроздью ладанок и образков на толстом шнурке. Жигастов остановился на почтительном расстоянии и закричал:

— Кто?

Солдаты не ответили, пошли прочь.

— Стой, сукины сыны! — заорал унтер. — Кто удавился, спрашиваю?

Но солдаты молча уходили, и унтер, испуганно крестясь, вернулся в фанзу. По нынешним временам, с этими лучше не связываться. Костька Панченко — горлодер, из фабричных, а Сорокин — темный человек, мужик, одно слово.

Через минуту уже слышался деловитый сипловатый голосок унтера:

— Синюха! Становьсь на часах при беседке. До мертвого тела никого не допущать, окромя государя императора и высшего начальства, кого знаешь в лицо. Павла, беги за их благородием! Скажи: Тимофей Скиба по неизвестной причине покончил жизнь через удавление. Муха! Произвести уборочку в помещении!

Унтер имел привычку называть солдат неполной фамилией: Синюхин — Синюха, Павлов — Павла, Мухамедов — Муха.

Когда приехал военный следователь, все уже знали о происшествии и о причинах, приведших Тимофея Скибу к печальному концу.

Солдаты волновались. Передавали друг другу о том, что тело Скибы все в кровоподтеках от истязаний Жигаста.

В тот же день в казарме появились листки. Их уже не комкали и не бросали торопливо, как раньше, а припрятывали, чтобы потом перечитать или показать товарищу. Ни один листок не попал в руки начальства.

Через два дня полк погрузили в вагоны, состав двинулся на запад. Долгожданный день настал: покидали Маньчжурию. Но ни веселья, ни песен не было. Напрасно Жигаст затягивал ржавым голосом:

Никто ему не вторил.

Унтер заискивающе заговаривал:

— Ну вот, сподобились. Теперь и по домам отпустят. А? — и выжидательно ощупывал свинцовыми глазками лица солдат.