Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 29



Вася играет. А я ему на ухо говорю про раковинку, что лежит на берегу Голубицы.

Вася играет. Теперь какую-то песню старинную. Будто золотую нитку наматывает на белый-белый челночок. Такая музыка легкая и красивая.

И говорит Вася под эту музыку, словно стихи читает:

— А раковинка-то, Шурочка-дочка, не простая. В ней, в середке самой, жемчужина. А жемчужина та — Варвара Ивановна Макарова.

— Мама? — Я очень удивилась.

Вася встряхнул волосами, и аккордеон у него в руках вроде подпрыгнул: такую завел, что на месте не устоять!

Выбежала я на середину двора — и давай плясать! Пляшу, и кругом все пляшет — и забор, и березки, а мокрое белье на веревке взвивается… Ух ты! Ух ты-ы! Пошел дождик и тоже вроде пляшет, вбок заходит! Ух ты! Ух ты! Запыхалась я, промокла, прыгнула на крыльцо. И Вася музыку с разбегу оборвал.

— Хорошо пляшешь, Шурочка. Однако до матери тебе далеко. Как до звезды в небе.

И тут из-за угла вылетает пулей она сама! Все она бегом!

Мама увидела Васю, насупилась и помедлила:

— Другого времени зайти не нашли, Василий Игнатьевич? Неприбранная я. Извините. С работы.

— А вы, Варвара Ивановна, и в рабочей своей робе все равно всех красивше!

«Ну, Вася дает! Хочешь стой, хочешь падай. Лихо, Вася! Пять очков в твою пользу!» — сказал бы Юрка Мельников.

Но мама прошла в комнату и так поспешила, что уронила платочек и не заметила.

Вася его поднял. Это рабочий мамин платочек. И я к нему так привыкла, что только сейчас вдруг заметила: а он-то синий-синий!

Я вырвала его из Васиных рук и вбежала в комнату.

Мама стояла перед маленьким зеркальцем, что у нас на тумбочке, и смотрела на себя, словно на кого-то чужого. И действительно, что-то чужое было в ней, даже мне стало страшно.

Вот женщина. У нее черные глаза. При светлых волосах это необычно. Это ли придает ей привлекательность? Вряд ли. Тогда что же? Нос у нее крупноват, рот широк, руки грубые. Но вся фигура — маленькая, стремительная. Это ли привлекает к ней? Может быть.

Но вернее всего — нечто общее. Выражение лица, весь облик. Что в них? Доброжелательность? Да, но при этом и некоторая настороженность. И готовность замкнуться. Доброта? Да, и это.

Но и злость. О, да! Она может быть злой, очень злой. Задумчивость? Да! да! И — беспечность? Отчасти. Жизнерадостность? О, да! У этой женщины, над которой заботы вьются густым осиным роем? У которой так мало радостей? Нет мужа, нет покоя. А есть — тяжелая работа. И дочка на ней…

Враки все это. Прислушайтесь: шумят станки. Ровный их шум — как прибой. А что это? Кричат ткачихи, собравшись в пролете цеха. Они всегда так кричат, когда обсуждают «в перекур» свои дела. А это что? Поет Шурка-дочка. И не на ней она вовсе: с ней. Голосочек у Шурки так себе. Далеко ей до матери. Кто это сказал? Вася-механик. Слышите? Пошла наматываться золотая ниточка мелодии на белый челнок…

И все эти звуки заглушили осиное жужжание забот? Нет, сплелись с ним.

Вот женщина. Ей тридцать один. Женщина, живущая одна, не за мужней спиной. Дочь растет без отца. «И сама ее подыму!» — эти слова она говорила часто. Реже — другим: она не из тех, кто ищет утешения. Чаще — себе: она так нуждалась в утешении.

Живет женщина в городке. Золотая нить Голубицы прошивает его посредине и одним концом уходит в зеленый пушок рощицы, а другим обвивается вокруг стен монастыря. А они — серо-белые, зубчатые и дымчатые. Может, от испарений земли под солнцем, а может, от древности.

Если подойти к реке поближе, то она уже не золотая. Она сизо-жемчужная с белыми перышками отраженных облаков. Она на самом деле — Голубица!

А в тумане над городом, словно герб его, синий купол бывшего монастыря и красная труба текстилькомбината.

Живет в городке женщина. Привлекательная, способная, деятельная…

Как сложилась ее судьба? Какой ветер подхватил маленькое, храброе суденышко?



История простая, обычная, человеческая.

Я люблю ходить на фабрику. Еще когда я была совсем маленькой, бабка Аграфена посылала меня к маме «на смену». Давала мне узелок: в нем печеная картошка — мама очень любит, и кусочек сала. В проходной меня все инвалиды знали — у нас инвалиды на вахте стоят. «Проходи, говорят, Варварина дочка! Вся в мать. Шустра больно».

И так я в проходную ту нырять привыкла!

Я люблю смотреть, как работают ткачихи из маминой бригады. И моя мама. Вот ее рабочее место. Мне нравятся эти слова. Я сижу за партой в школе. Но никто не скажет, что это мое рабочее место. Парта, она и есть парта.

Я когда-то спросила маму, почему мое место за партой не рабочее. Она засмеялась и сказала: «Наверное, потому, что ваша работа — это ученье. Что вы наработаете, то при вас и остается. В головках ваших».

Она потрепала мне волосы и раскосматила меня совсем.

— Ну, мама… — Я хотела с ней серьезно поговорить и все допытывалась: — А ваша работа не остается при вас?

— Вот уж нет. Что мы сработаем, от нас уходит. Сначала недалеко. Во-он… на склад. К кладовщику Прошке Усову. А потом — в магазины, на фабрики одежды. И еще мы сами не знаем куда. И никогда не найдем того, что сделали, разве что случайно.

Рабочее место мамы — десять ткацких станков. Сначала были полуавтоматы. Когда их привезли и установили в цехе, ткачихи говорили, что они — «умные». Я была маленькая еще и подумала, что навезли каких-то роботов. Я не знала, чему тут радоваться, право. Но видя, как они все, мама и ее подруги, чуть не прыгают вокруг этих полуавтоматов, я подумала, что, верно, тут есть причина. И правда, в получку мама пришла довольная и говорит:

— Вот, Шурик, что значит машина. Двадцать семь рублей лишних заработала.

— Так это, — говорю, — машина заработала, а не ты.

— У… чего мелешь! Машина без меня — круглая дура. Мои руки, мое уменье да мое хотенье.

Это любимая мамина присказка.

А потом появились автоматы вместо полуавтоматов.

Ловко работают ткачихи, а особенно мама и Марфуша Зотова. Легкие нити похожи на завесу дождя, светлого, легкого — такой идет летом, при солнце. «Слепой дождь», — называют его. Солнце светит, а он, как слепой, этого не видит. Идет себе да идет.

Завеса из нитей тянется, тянется… И вдруг — обрыв, где-то нитка оборвалась. И ткачиха поскорее скрепляет ее. Только так уж проворно, так быстро, и не уследишь, что же она сделала.

А машины работают дальше, опять идет завеса из нитей, похожих на дождевые струйки. И шум стоит мерный, сильный, словно дождь в лесу. Но если долго остаешься в цехе, то уж не слышишь шума.

Между станков ходит мама в своем рабочем платье, в черном переднике, с синим платочком на волосах.

Ходит она вроде свободно, ни о чем не думает. И словно бы на станки не глядит. Но видит что-то, чего я не вижу. И опять — легкое движение, какое-то особенное, словно птичье. Только очень легкая птичка: клюнула и взвилась! Мама быстрая, но не суетливая. И какая-то важная.

Когда-то я еще маленькая была, я как-то маме сказала:

— Ты в цехе важная. Будто директор в кабинете.

— Я, если хочешь знать, важнее всех директоров. Я продукцию даю. Вот что.

— А что это — продукция?

— Это… это без чего людям нельзя жить.

— А чтобы давать продукцию, чего надо?

— Уменье да хотенье.

Хоть это давно было, но мне запомнилось одно воскресенье. Мама меня разбудила: «Собирайся, пойдем в музей!» Я хотела в лес идти, но догадалась, что мама взялась меня воспитывать. В музей так в музей. Пошли. Я, мама, бабка Аграфена Фетисовна и ее внук Василек. Приходим в музей. Сначала смотрим про прошлое. Там в витрине выставлены лапти. Большие и маленькие — детские. Василек уставился на них: