Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 29

На дворе идет дождь, все серо. Серая, течет под окнами Голубица. А здесь, в мастерских, всегда будто праздник: такие краски яркие, летние, солнечные.

Вот большая, прямо-таки огромная скатерть — ее на заграничную выставку повезут. Что на ней вышито? Не птицы и не рыбы. И не цветы. Ничего в отдельности. Начнешь каждый шов рассматривать — ничего нет. А взглянешь на все сразу — и видишь! Все видишь: и жар-птицу, и узор такой, вроде резьбы но дереву, только не в самом деле, а в сказке, и кружево царевой дочки, и тот папоротник, что цветет раз в год в ночь на Ивана Купалу. И все как в сказке или как морозные цветы на окне. Что захочешь, то и увидишь.

А как интересно называются разные швы! «Кованый» — это выпуклый, массивный, золотой шов. Он правда словно откован. Я прищуриваю глаза, и мне видится длинная улица в нашем городе, только не такая, как сейчас, а как раньше было: по всей улице тянулись кузницы, и в каждой кузнец раздувал горн, стучали молоты о наковальни, стучали копытами кони у дверей. А улица и сейчас называется Кузнечная.

Вот шов «гусевой» — стежки, словно гусенята, один за другим следком идут по бархату… Или «бабий» — это самый трудный шов. «Бабам всегда самое трудное достается», — говорит Аграфена.

Иногда она рассказывает, как они жили тут с моей мамой, какая она была озорная и учиться никак не хотела. Пожалуйста! А меня заставляет. «Ты дело другое, — говорит бабка Аграфена, — тебе пути другие дадены, а твоя мать четырнадцати лет на фабрику пошла».

А прошлый раз, когда мы с мамой приходили, бабка смешно рассказывала, как поп Митька заказал артели облачение золотом вышить. Что тут поднялось! Старухи — за то, чтоб сделать: «Как же, говорят, отказать на святое дело?» А другие кричат: «Мы же не частная лавочка: подряды на церковь брать!» А старухи: «Так и церковь не лавочка». Им: «А материал воровать прикажете?» Так что вы думаете: до чего ловкач же, до чего пройдоха Митька Стукалов! Прислал богатый приклад, свой, весь как есть, нитки золотые, как жар горят, позумент — ну все чин по чину!

— Бабушка Аграфена, откуда же он взял? — удивляюсь я. — Ты же говорила, что это редкостный материал.

— А у нас и наворовал, — отвечает бабка Аграфена спокойно.

— Как, сам? Ночью залез?

— Ну что ты ровно маленькая. Самому ему не надо. Ему другие наворуют.

В маленькой комнате Аграфены наставлено всего — повернуться негде. Где тут еще мама помещалась? Все здесь громоздкое, крупное, тяжелое, по-моему, красивое. Мне правится. Особенно сундук.

Я приготовилась послушать что-нибудь интересное, но мама меня живо выставила во двор:

— Иди, с Васильком побудь.

— А придешь — чай будем с пряниками пить, — ласково пообещала бабка, словно я была маленькая и пришла из-за пряников.

Мне ничего не оставалось, как выйти во двор.

Василек сидел на крылечке грустный.

— Ты чего тут делаешь?

— Думаю.

Я никогда раньше не замечала, чтоб Василек думал.

— О чем же?

— Думаю, как хорошо бы не учиться в школе. Кому это надо? Арифметика, например, дроби.

Так как я молчала, Василек продолжал:

— Никто не скажет в магазине: дайте мне хлеба ноль пять десятых… А чистописание? На кой оно?

— М-да… — я с уважением посмотрела на Василька.

Василек распалился и чешет дальше:

— Ты слыхала, чтобы за ученье награды давали?

— А как же? Медали…

— «Медали»! Я про ордена говорю. Их за труд дают, а не за чистописание. Почему говорят: «Доблестный труд», «Знатная ткачиха»… А «почетный чистописатель» — такого не бывает.

Я хотела вправить Васильку мозги, но остановилась: в комнате шел крупный разговор.

Сначала низкий, хрипловатый голос — это Аграфена:





— Ты вовсе голову, что ли, потеряла, Варька? Ну что городишь? Девчонку из школы брать. Не разрешаю я этого — и все!

Тихий, словно бы виноватый голос мамы:

— Тяжело, Груня, на нее смотреть. Девчонки ее шпыняют, подкалывают, водиться с ней не хотят. А она ведь ребенок, из-за чего сыр-бор загорелся — не понимает.

Аграфена:

— Пусть поймет, что за правду и пострадать приходится. Вспомни, мы в ее годы — ох, и много же мы понимали! Чересчур много даже, Варька.

— Время другое.

— Вот ведь ты какая! На словах: ах, дети пусть знают, как дорого нам все досталось! А чуть твоей дочки коснулось — заберу из школы!

— Максим Леонтьевич говорит: «Держись, Варька, скоро разбор дела!» И Петр Никитич, учитель Шуркин, меня давеча встретил. «Мы, говорит, вас поддерживаем, в ваших делах, Варвара Ивановна. И Шуру в обиду не дадим». Так ведь в школе тоже люди разные. Шурку жалко.

— Ну, отправь ее гусей пасти. Вон в колхозе пастухов нехватка.

— Зачем гусей? Съезжу в Москву, устрою там учиться.

— А сама с кем останешься? С Васькой Жугловым?

— Да на черта он мне?

Тут у них пошел разговор потише, и я вспомнила, что подслушивать плохо. Но я никак не могла прийти в себя: откуда мама узнала про бойкот? Во всяком случае я была довольна, что сама не сказала ей.

Мама ходила расстроенная и ни о чем не рассказывала, как бывало. А возвращаясь с работы, молчком стелила постель, но долго ворочалась, не спала. Я как-то спросила ее, что же дальше-то с жуликами: будет им суд или как, мама отрезала: «Не твоего ума дело». Выходит, раньше, когда я меньше была, было моего ума дело. А старше стала — так уж не моего.

Поневоле, хочешь не хочешь, начнешь слушать, о чем там кричит-надрывается Мымра. Я не подслушиваю, а просто готовлю уроки на подоконнике. Не моя вина, что Мымра орет на весь двор.

— Она, — я уж знаю, что «она» — это мама, — думала, что так просто его съисть. — Мымра так выговаривает: не «съесть», а «съисть». — Ан не дадут его съисть. Начальники большие вступились. «Не дадим, говорят, Петьку Аникеева за решетку упрятать, он нам самим, говорят, нужен».

— Вона как, — равнодушно отзывается соседка и бьет палкой по одеялу, развешанному на веревке.

— А дело такое выходит: раз Аникеев невиновный, значит, ей за клевету нагорит. Во, истинный крест, не сносить ей головы.

— Вона как, — опять говорит соседка, снимает одеяло и уходит.

Мымра оглядывает двор в поисках собеседников, но никого нет. Никого, кроме кота Касьяна, который сидит на крыше сараюшки и, аккуратно послюнив лапку, вытирает ею мордочку.

— Ах ты тварь, гостей намываешь? Не успела одних проводить…

Мымра бросает в Касьяна щепкой. Конечно, не попадает. Касьян шипит и лезет на дерево.

Представление закончено. Мымра, хлопнув дверью, уходит.

У меня завтра геометрия, я никогда ее не боялась. А теперь боюсь. Потому что не могу вникнуть. Все думаю про маму, какой она теперь стала злой да озабоченной. И скрытной.

В классе я не показываю виду, ухожу с Юркой. Клавка Свинелупова шушукается со своими подлипалками.

Васи Жуглова давно не видно. Еще бы! Мама когда и в хорошем настроении, то не больно его привечает. Сколько раз просился он с нами в лес в воскресенье, мама не берет. Да мы сейчас и сами в лес не ходим. Прошлое воскресенье опять мама послала меня во двор с Васильком, а сама что-то долго Аграфене рассказывала. А к только услышала мамин непривычно жалобный голосок: «Хочешь все по правде, так на тебя же ушаты грязи льют. Ходишь, доказываешь-раздоказываешь, ровно в чем-то виноватая. Веришь, за этими делами Шурку забросила совсем, на собрание родительское вот не пошла. Разве это жизнь?» — «Не бренчи, Варька, — отвечает бабка Аграфена, — вот это как раз и жизнь!..»

Я задумалась и не заметила, как нашла туча, стало темно, словно уже вечер. Я захлопнула окно и села за стол с геометрией. Мне пришлось зажечь свет, и, когда под зеленым абажуром вспыхнула лампочка, я увидела, что «Модернизация» стоит перед лампой. Значит, вчера мама поздно сидела, а я даже не слышала, когда она вернулась.

Пошел дождь, обложной, скучный, совсем не летний. Под его шум я листала страницы учебника и почему-то мне страшно было оторваться от них и сидеть, прислушиваясь к шуму дождя и к тишине в пустой квартире.