Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 30

В комнате у Потапова помимо книжных шкафов и порожнего, как ночное футбольное поле, письменного стола, на краю которого, будто одинокое дерево, торчала настольная, с зеленым абажуром лампа, приобретенная в комиссионке, имелись обтянутые вельветом болотного оттенка диван и два кресла.

Озоруев плюхнулся в «свое», традиционно избираемое, кресло, стоявшее возле дивана; на диване, обронив на пол шлепанцы, от валика до валика разлегся Потапов. Меж диваном и креслом застрял крошечный сувенирный столик индийского происхождения, резной, из тонко припахивающей чем-то нездешним древесины. На столике — тяжелого стекла квадратный графин-штоф, две рюмки и два румяных яблока.

— Послушай, духовный пастырь… — Потапов посмотрел на Озоруева без всякой иронии, неожиданно воодушевившись, будто вспыхнув от догадки или от каких-то воспоминаний; он даже позу переменил, приняв сидячее положение. — А знаешь ли ты, Озоруев, что на добрые дела, на то, чтобы со вершить их, требуется немалая отвага, если не мужество? Бяку сделать кому-то можно и походя — как говорится, раз плюнуть. А скажем, нищему двугривенный подать — призадумаешься и давай бог ноги от него!

— Во-первых, где ты в наше время нищего возьмешь? Бедные есть. А попрошаек что-то я давненько не встречал.

— Имеются. В определенных местах. Там, где ты, Озоруев, не бываешь. Где я не бываю тоже. Скажем, возле мшинской церкви. А еще на кладбище. У ворот. В пригородных электричках. Разве не встречал? Только теперь они тихие, песен своих сентиментальных не поют, помалкивают, потому как не умеют жалобно петь и еще потому, что внезапное пение раздражает граждан. Тихая рука, лучше если уродливая, молитвенно протянутая в вашу сторону, застигает врасплох и в какой-то мере гипнотизирует вас, и вы покорно шарите у себя в карманах в поисках мелочи, чтобы побыстрее отделаться…

— Да где это?! Ну и поездочка у тебя получилась. Кузьмич! Столько впечатлений…

— Поездочка как поездочка, Гриша. Я тебе сейчас про одного нищего расскажу — вздрогнешь! Дней десять тому назад, в позапрошлую пятницу, в обеденный перерыв заезжаю с Василием на рынок. Мариино поручение телефонное выполняю: зелени купить, овощей, фруктов. И возле пивного ларька, что на территории рынка, в самой людской стремнине обнаруживаю нищего. И понимаешь, Озоруев, не протяни он руку вот так, просяще, никогда бы не принял его за попрошайку. Сидит на ящике, а главное — в шляпе! Правда, шляпа не первой свежести, но все-таки шляпа, не треух или там кепочка несерьезная, а величественный головной убор! Темно-зеленого велюра. Вокруг мужики пиво смакуют, рыбку обсасывают. Ну, думаю, шутит мужик, повеселел на пиве и шутит. А шляпа эта самая вдруг штанину задирает на одной ноге, и сразу веем становится видно, что там у него не нога, а протез. Коричневая свиная кожа и блестящие заклепки да планочки. Так они по глазам и ударили меня! Неужели, думаю, инвалид войны? И на вид ему далеко за шестьдесят. Одет в полосатый шерстяной пиджачок, пегий от пятен. И такие же брюки. Костюм, стало быть, донашивает.

Лица под шляпой не разглядеть. Так, что-то неопределенное, бугристое, небритое, одуловатое. А глаз не видно. А без глаз и лица нет. И еще успел я заметить, что не всегда он так, с протянутой рукой сидит, но лишь выбрасывает ее периодически, когда кто-нибудь вроде меня на горизонте покажется. И еще: под пиджаком у него — гимнастерка. Не военных времен, понятное дело, — современная, однако защитного цвета рубашечка. И когда я мимо него второй раз проходил, уже нагруженный овощами, человек этот опять выбросил руку в мою сторону, а пиджачишко и съехал. А на гимнастерке у него, Озоруев, орденские планочки! А инвалид шляпу рукой со лба на затылок пихнул, и тут я поймал его глаза… И эти глаза, Озоруев, смеялись! Да-да… Надо мной, Озоруев, смеялись — бесстрашно и беспощадно. И не хватило у меня духу протянуть ему денежку. «Паясничает алкаш, — утешил себя. — С таким свяжись — хлопот не оберешься».

— Наверняка прикидывался мужик, дурака валял, — предположил и Озоруев после некоторого раздумья.

— Ошибаешься, Гриша. Не паясничал он, а наоборот — этак с вызовом, что ли! Если не с замаскированным укором. И вот, Гриша, если как на духу, через анализ совести, то и признаюсь себе: с него, со шляпы этой, все и началось у меня… Все мои бессонницы нынешние оттуда отсчет берут.

Потапов раскрыл томик Есенина, с минуту вчитывался во что-то, затем, опустившись в жесткое кресло перед столом, медленно, с выражением, будто написал эти стихи самолично и о себе, негромко, но отчетливо прочел:

Озоруев, однако, на потаповский надрыв должным образом не отреагировал, прокомментировав знаменитые строчки по-своему, то есть не без веселого сарказма.

— Времена, Потапов, меняются. У тебя в доме ничего этого нету: ни икон, ни русской домотканой рубашки. Рубахи на тебе импортные, а иконы… светские, мирские: портрет Хемингуэя, литография с «Троицы» Рублева из журнала «Огонек», фото Юрия Гагарина, а это кто же такой на полочке, никак сам черт, гражданин Мефистофель?! Ай да иконка!





— Это Федор Шаляпин, дубьё ты, Гриша. Шаляпин в роли… Нет, ты все-таки дослушай, Озоруев. Про моего нищего. А там уж иронизируй сколько влезет. Возвращаюсь я нынче в город со станции Торфяная. Пить захотелось: весь день на ногах да еще — с переживаниями, вот во рту и пересохло… О чем это я? Дай, думаю, пивка дерну. На привокзальной площади с этим туго теперь: только сладкие соки, от которых внутренности слипаются. Наконец, захожу в один скромненький переулочек, а в переулочке — свадьба не свадьба, митинг не митинг, во всяком случае — толпа. Оказывается, бочка с квасом и бочка с пивом. Тут же продуктовый магазинишко, бревенчатое строение типа амбара. Становлюсь в очередь за пивом. Настя — за квасом в другую очередь, которая раза в четыре меньше пивной. Ну, достоялся я, утолил жажду и, только собрался идти, смотрю: на ящике сидит знакомая фигура в шляпе. Меня завидел, засуетился, штанину поддернул, протез обнажил, шляпу с головы долой и дорогу мне этой шляпой перегораживает, будто шлагбаум. И вдруг слышу: «Подай рублик, товарищ директор! Во имя отца, который у тебя на войне загинул, а также во имя сына моего Мишани, который винца хочет и меня, инвалида, за пузырем послал. А как я его возьму, пузырь тот, если рублика недостает?»

И представляешь, Озоруев, испугался я. Или — растерялся. Во всяком случае, сделал вид, что не расслышал, будто и не ко мне он обращался, а к кому-то другому. И так мне тошно после этого стало, ну хоть возвращайся и прощения проси у шляпы. Оглянулся и вижу: Настя возле нищего остановилась и что-то ему в шляпу сует.

«Почему он сидит, — спрашиваю, — почему руку протягивает?»

«А потому, что вы уволили его. Узнали, что нога у него протезная и уволили».

«Врешь! — хватаю девчонку за руки. — Не увольнял я такого! Не было. Такого бы запомнил».

«А вы, — говорит, — его — как меня: не вникая, фломастером перечеркнули! Наложили резолюцию и — гуляй, дядя Жора! А у дяди Жоры, у Поликарпыча, сын алкоголик. Вернулся с принудительного лечения и опять развязал. Старика за глотку берет: гони бормотуху!»

— В духовные красавцы поиграть намереваешься? Правильно я улавливаю, Потапов? Завтра, стало быть, пойдешь и двугривенный в шляпу опустишь?

— Я не знаю, что будет завтра… Но почему-то хочу найти этого человека, поговорить с ним.

— Попросить у него прощения?

— Совета.

Потапов знал, что «бунт» его как директора фабрики смехотворен, поведение, если взглянуть сверху, по крайней мере несерьезно, а если глянуть снизу, из гущи, из фабричной толщи народной, то и вовсе не выдерживает критики, а попросту — дурацкое поведение, или, как определяли прежде, «вожжа под хвост попала».