Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 30



После войны жилось жадно. В Потапове ошалелость от войны сказывалась еще долгие годы; в поведении, а значит, и в характере гнездилась настороженность, соседствующая с анархическими порывами. Родителей Потапов лишился рано, смерть их, как личное горе, пережил в более зрелом возрасте, когда прекратил жить взахлеб, бездумно, — с приходом осознанных, близких смертей: умерла теща, женщина молчаливая, терпеливая, как бы затаившаяся в уголке своей судьбы, безропотно сносившая непогоды и удары, умерла, страшно крича от боли, жутко вращая глазами. Когда она затихла, Потапов затрепетал, прислушиваясь к тайне, и ничего не услышал, ничего не понял. Затем на фабрике умер главный инженер, человек шумный, постоянно и ослепительно улыбающийся. Из породы жизнерадостных. Улыбка не покинула его лица даже после кончины. Еще недавно Потапов ходил к этому человеку в гости, выбирался с ним на футбол и вдруг, не менее суетливо, чем на званом ужине, захлопотал, опуская главного на полотенце в могилу. Далее были другие, менее внезапные смерти, они лишь дошлифовывали потаповскую сердечную колючесть, все настойчивее призывая его если и не к спокойствию, то к задумчивости. И Потапов заозирался. А затем, как говорится, ударил в рельсу.

Последние год-два Потапов руководил предприятием по инерции. Хотел и не мог расстаться с креслом. Нужно было решиться на скандал, на разрыв с партийным руководством города, с которым и прежде у Потапова-директора возникали трения (так, однажды, на свой страх и риск, Потапов пошил внепоточную, в ущерб плану, партию экспериментальной обуви — мужские зимние сапоги на импортной каучуковой подошве, которые, минуя складирование, запустил в продажу через фирменный обувной магазин и которые наделали в городе паники, с прилавка были взяты с бою и поначалу даже были приняты за каптовар).

Для себя Потапов твердо уяснил, что, «пребывая в должности», никакой пользы государству, обществу не приносит, кроме так называемого полезного вранья себе и людям. Получая зарплату, самоотверженно не отодвигает конверт, кладет его машинальным (отработанным) жестом в карман. А ведь сам не любит фабрики, в пользу ее не верит, запаха ее кислого, кожевенного не выносит, над продукцией похихикивает. Натыкаясь в витринах других городов на толстокожих уродцев мшинского производства, хоть и краснеет мысленно, однако же заставляет себя с напускным безразличием сплевывать под ноги, как при встрече с опустившимся родственником.

И ведь не скажешь, что Потапов не знал жизни, что скользил он по ее поверхности рикошетом и потому столь яростно разочаровался в ней с годами, по сошествии сумерек душевных. Нет, не ударил бы он никогда в рельсу, не звучи в его сердце пахнущая дымком бескрайних пожарищ музыка детства. Недаром явился Потапов на свет в предгрозовую погоду. Скорлупу его колыбельного мирка пронизали военные молнии: родительский дом на псковской сельщине сгорел на второй неделе войны. Отец его, простреленный в атаке немецкой светящейся пулей навылет, погрузился в болотную хлябь и густо порос душистой дурман-травой. Мать состарилась в тридцать лет и красоту жизни в дальнейшем воспринимала плохо, отдав свет своего иссыхающего в тоске сердца единственному отростку — сыну Ване. Она умерла, а точнее, иссякла, прекратилась, когда Потапову было одиннадцать лет. Двумя годами ранее она заболела скоротечным алкоголизмом и всеми остатками воли ежедневно пыталась разубедить в этом не по годам внимательного сына, пряча бутылку со спиртным в продувных, источенных крысами закоулках барака, в котором Потапов с матерью проживал тогда в поселке торфяников.

Перед смертью мать напомнила Потапову, что изначальное слово «мама» произнес он в фашистской неволе, на пропитанных человеческой солью (кровь, слезы, пот) нарах концлагеря, куда их определили немцы за то, что Потаповы были красные. И красные были они не потому, что отец Потапова вступил до войны в партию, а мать — в комсомол, красные были они потому, что носили в глазах дерзость государства. Эта дерзость излучала красный цвет. И — красный дух.

В момент прихода неумолимой смерти мать Потапова неожиданно помолодела. С нее как-то милостиво, бесшумно сошли вчерашние синюшность и припухлость. Перегоревшие глаза нерешительно, как-то неполностью закрылись, и озабоченному, но отнюдь не испугавшемуся Потапову еще долго казалось, что мать подсматривает за его поведением в жизни.

Потапова определили в детдом. Там он и учился жить. Своего у Потапова, в смысле имущества, ничего не осталось, кроме небогатых воспоминаний. В тумбочке на двоих, предназначенной для учебников и мелких вещей, хранился у Потапова медный детонатор от гранаты РГД (принадлежавший государству), выковыренный из твердой почвы пристанционной площади поселка Вырица; имелся еще полупрозрачный камушек (принадлежавший земле), из которого обломком напильника можно было добыть огонь, принадлежащий, по словам учителя географии, — вселенной.



Из прочитанного в детдоме рассказа «Тупейный художник» застрял в памяти Потапова образ крепостной женщины, прибегавшей к помощи «плакончика». Ее поруганная красота своей нетленной силой напоминала Потапову красоту усопшей матери.

Когда Потапов подорвал детонатором, вставленным в двухсотграммовку тола, общественный туалет, принадлежавший детскому дому, беспокойного Ваню определили в исправительную колонию для малолетних, где он учился курить, презирать себе подобных, врать, изворачиваться, сквернословить, играть в самодельные карты и драться до потери сознания. Слава богу, курение не привилось. Да и врать Потапов в дальнейшем не любил. А вот грубияном, крикуном так и остался. Там же, в колонии, Потапов освоил своеобразную, агрессивной заряженности, наклонную, бодающую походку головой вперед, руки кренделем, якобы устрашающую встречных граждан. С лица Ванюша Потапов походил на каменное изваяние с острова Пасхи: нос удлиненный, с плавно стекающим вниз загибом, щеки впалые, лицевые косточки проступают явственно, разрез рта широковат, малозаметные губы плотно сжаты; шея длинновата, да и вся конструкция несколько вытянута: рост взрослого Потапова превышал сто восемьдесят сантиметров. На тонких губах со времен колонии утвердилась хроническая усмешка; в сердце нетающим инеем поскрипывала настороженность.

От тюрьмы, от неизбежной моральной погибели уберег Потапова дальний родственник, двоюродный брат отца, по фамилии тоже Потапов, однорукий бессемейный инвалид, преподававший на Псковщине, в родном для всех Потаповых селении, любимый предмет Вани — географию. Инвалид не имел семьи. Он позволил себе мечтать сердцем об одной замужней учительнице, преподававшей в их школе естественные науки: ботанику, зоологию и раз в неделю старшеклассникам — астрономию. Звали ее все Астрономичкой, и являлась она для естественных желаний однорукого географа столь же недостижимой, как к любая астральная точка на псковском небе: наблюдать наблюдай, а руками не трогай.

Дядя Геннадий, так звали инвалида, приютил отпущенного на поруки из колонии Потапова и, что главное, за два года совместного проживания ни разу не прочел ему так называемую мораль без вопиющего повода, а читать ее и даже втемяшивать в оголтелую голову тринадцатилетнего Потапова было за что. Например, хотя бы за намерение облагать дядю Геннадия «налогом». Дополнительно к государственному подоходному. В одну из ночей, что опустилась на городок после веселого дня дядиной зарплаты (или пенсии по инвалидности), вытянул Потапов из гимнастерки уснувшего учителя трешку. Утром, глядя в безнадежно влюбленные, астральные глаза родственника, Потапов с напускным безрассудством, а на самом деле — жутко труся, объявил Геннадию о своем ночном грабеже. Дядя странным образом промолчал. Влюбленный в Астрономичку, он, скорей всего, не уловил земного смысла в признании Потапова. Он даже улыбнулся Потапову несколько раз сердечно. И Потапов… заплакал. От такого поворота дел. И почему-то никогда больше чужого не брал.

Частенько Потапову страстно хотелось, чтобы сорокалетний, жилистый дядя Геннадий ударил его ремнем или так чем, но чтобы непременно врезал! Как делали немногочисленные уцелевшие на войне отцы, обучавшие сыновей мирной жизни. Учитель географии ремешковой науки не признавал, и Потапов в поисках истины некоторое время объяснял себе дядину мягкосердечность его физической неполноценностью, однорукостью, боязнью не совладать с двуруким Потаповым, нарваться на сдачу. Однажды Потапов проснулся и увидел в экране рассветного окна голого по пояс дядю Геннадия. Он стоял в палисаднике, на вытаявшей из-под снега клумбе, покрытой ржавыми останками прошлогодних цветов, стоял, воздев к небу мускулистую, стремительную руку, а на вершине руки воздушным шариком покачивалась двухпудовая гиря. Подняв ее над собой не менее десяти раз, дядя Геннадий толкнул ее как можно выше и, проследив глазами взлет и падение «чугунной головы», ловко поймал ее в метре от земли за ушко. И аккуратно поставил на лавочку. Этим же днем, возвращаясь из школы, Потапов подошел к гире и, воровато озираясь по сторонам, попытался двумя руками с ходу послать гирю туда же, куда посылал ее дядя Геннадий. Но гиря выше пупка Потапова не поднялась.