Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 53

Человек с депутатским значком, шагавший плечом к плечу с поэтом, укоризненно, с молчаливой брезгливостью отвернулся от Аристарха, продолжающего исповедоваться.

— Однажды хозяйский бык Герман, которого я не без определенного риска называл тогда по фамилии, то есть Герингом, заслышав в лесу за холмом, на котором торчал наш хуторок, неопределенный гул, постепенно перераставший в рев, задрал хвост и, распушив ноздри, ринулся через ольховые заросли в направлении этого гнетущего гула, равномерного и какого-то утробного, будто сама земля вещала огненным чревом! Я не слишком заумно изъясняюсь? — справился у меня Беззаветный.

— Все в порядке, — решил я не разочаровывать поэта, хотя аристарховская манера говорить длинно, периодами, не действовала на меня успокоительно.

— Бык понесся на шум с таким рвением, словно там, за стеной леса, пылала страстью невиданной мощи и красоты корова. Корова коров! Естественно, стадо, которое я опекал, устремилось за Герингом. Даже безмозглые овцы. Поостереглась ударяться в бега только собака, помогавшая мне следить за скотиной. Сметливая дворняга по кличке Артур. Вначале-то и она, захлебнувшись лаем, сиганула с холма…

— Слишком подробно, — сказал, а затем как бы вслух поморщился официальный человек, оказывается, все это время не перестававший прислушиваться к исповеди Беззаветного.

— А вы постучите по графину, гражданин председатель, — посоветовал ему бард. — Призовите к порядку. Хотя бы мысленно. Лишите меня слова.

— Неудачная острота, — отвернулся «председатель» еще больше, увеличив угол отчуждения меж собой и поэтом еще на несколько градусов.

Волосатый блондин из иностранцев, несущий птиц, змею и сопутствующих им насекомых, вежливо улыбнулся, предложив:

— Если можно, расскажите о собачке. Какова ее дальнейшая судьба?

— Вернулась на хутор. И потому уцелела. А скотину всю перебило. И меня в руку ранило тогда. Вот смотрите: на левой руке нет одного пальца. Шестого. У меня врожденная шестипалость.

— Мудрая собачка, — удовлетворенно изрек скандинав, не обращая на шестипалость Аристарха ни малейшего внимания.

— Дрянь собачка, — не согласился с иностранцем ответработник. — Хозяина в беде оставила. Увильнула от событий.

— Собачка своим поведением предупредила… Но никто ее не послушал. Я что-нибудь не так сказал? — поинтересовался блондин у Беззаветного.

— Нет, пожалуй, вы правы. Собачка, можно сказать, слезами умывалась, за штанину меня придерживала: дескать, не надо туда ходить. А я пошел. Да и как было не пойти, когда за лесом что-то происходило? Когда именно в той стороне пролегала асфальтированная дорога, и по той дороге, словно кем-то сжатая с боков, словно втягивалась в ущелье и, распирая его, втискивалась сама Война — не просто дивизия, армия или фронт, но вся разбухшая, напоенная слезами и кровью мира, изрыгающая огонь и железо, немилосердная гидра насилия. Я, конечно, преувеличил, сравнивая нынешнее шествие с тем, прибалтийским, вмонтированным в душистый сосновый бор и поливаемым с низко идущих штурмовиков свинцом и сталью (видны были заклепки на фюзеляжах и ржавые потеки на металлических животах летучих машин). Во-первых, нынешнее шествие милосерднее курляндского, а во-вторых, здесь не так шумно и не столь смрадно, как было там, в сосновом бору, нашпигованном техникой и трупами.

— Когда это происходило, сударь? — как можно тактичнее поинтересовался голубоглазый, и на его плече простуженная ворона прохрипела отрывисто:

— Ни-кох-хда!

А нерешительный дятел, сидящий на темечке скандинава, с забубенной удалью повертев по сторонам головой, размахнулся ахнуть хозяина по черепу клювом, но все ж таки не сделал этого, в миллионный раз передумал или же смилостивился. В который раз.

— В тысяча девятьсот сорок четвертом году. Под Ригой.

— Это что же, в двадцатом веке такая страшненькая война с такими крылатыми чудовищами? Все новые и новые подробности о ней узнаю. И все не перестаю удивляться.





— Что ж тут такого? — хмыкнул без применения улыбки человек со значком. — Двадцатый, он и есть двадцатый — железный! Технический прогресс, как-никак, и прочие блага цивилизации. Вы что, с луны свалились?

— Нет… Просто думалось, что к этому времени все утрясется. Люди кое-что поймут и поладят.

— Поладят, говорите? — впервые словно подобрел, стряхнув с себя окаменелость вельможи тот, что при галстуке. — Как бы не так! Что я, не знаю! С их братом-империалистом поладишь! Держи карман шире.

Тем временем спортсмен, идущий впереди нас своей вихляющейся, какой-то вывороченной походкой, вероятнее всего потерял последнюю награду и, став посреди людского течения на четвереньки, лихорадочно шарил ветвистыми руками по гладкой (но здесь, возле развилки, в изрядной тесноте, усеянной всякой дрянью: волосами, перхотью, обломками ногтей, ошметками обуви и одежды), литой поверхности шоссе. Наконец он что-то смекнул и, поднявшись с колен, ринулся догонять старика Мешкова, не слишком осторожно работая при этом ороговевшими локтями, а, догнав старика, довольно откровенно взял его обеими руками за мешок, сооруженный из рубахи, и за штанцы. Коллекционер первым делом начал спасать заплечник, набитый экспонатами и раритетами, и едва не расстался с порточками.

— Дай-дай! Медальку мою верни, кошмарный дедок! — запихивал гигант жаркие словечки в малюсенькое, заплесневелое, в зеленом пуху прокисших волос мясистое ушко шарообразного дедули. — Верни награду, нельзя мне без нее. Последняя, самая дорогая. Ради чего тогда жил, старался? Без нее не определить. Пойми ты, ведь все, все в ней: и терпение, и мировоззрение мое — все теперь в медальке этой солнечной! Вся прелесть жизни отпущенной. Верни. На руках тебя понесу вместе с мешком до развилки, только возврати. С медалью-то я умнее делаюсь. И веселее. А без нее мне страшно. Бессмысленно потому что…

— На, держи, — вытащил старик из мешка металлическую бляшку. — И учти: жалеючи даю. Потому как не подымал я твоей побрякушки, не уследил за ней. Бери что дают, покуда я добрый. Дубликат он и есть дубликат. Отчего не поделиться?

— Что ты мне суешь? — запричитал спортсмен, разглядывая реликвию, лежащую на его огромной, с обеденную тарелку ладони. — За спасение утопающих! Мать честная… А была «бронза» за третье место по ходьбе. Ну да ладно, спасибо и на этом, — торопливо пришпилил ходок медальку к атласной ленте и с явным облегчением во всем своем могучем организме завихлял по дороге, крутя ягодицами, как жерновами.

— Здравствуйте, Евлампий Никодимыч, — приветствовал я старика Мешкова, не надеясь, что он меня узнает. — Я смотрю, у вас уже приличная коллекция составилась. И это за несколько дней.

— Составится тут! Видели, какой амбал за грудки прихватил? «Дай-дай!»— верещит. Штаны вот порвал.

— Неужто и здесь обижают?

— А ты глянь, что за народ вокруг: одержимые! Сколько их тут еще. В психушке им место, а не на большой дороге. Дело к закруглению идет, а оне все мечтают! Червяк-то их так и гложет по сию пору!

— А вас, что ли, не гложет? Коллекцию собираете… Тоже ведь своего рода одержимость. Или меня взять: выпить хочу. В смысле — винца.

— До сих пор, значитца, влечет?

— Поднесли бы — не отказался.

— Грех. Думать о таком не моги! И про меня — ничего подобного: вышло из меня. Одержимость — она завсегда втайне от других происходит. Не распространяются о ней, стыдятся, будто дурной привычки. А я со своей коллекцией перед всеми — как перед господом богом! Вот она, в мешке вся. За плечами, как горб. Потому как она не страсть у меня, не тайна, а философия! Вот так-то-с, молодой человек. Все продумано. Взвешено. Опытом жизни, а не безменом, не гирькой чугунной, безмозглой.

С этими словами Евлампий Никодимыч, бывший моряк с «Беспощадного», перестал обращать на меня внимание, так как с прежней энергией принялся «коллекционировать»— смотреть себе под ноги в надежде обнаружить на поверхности дороги очередную пуговицу или стеклянный глаз.

Вообще-то старик Мешков мне нравился, и прежде всего — своей деловитостью. Деловитость, где бы и кем бы она ни проявлялась, всегда вызывает уважение, ибо успокаивает. Представьте себе: мир шатается, даже рушится, всеобщая паника и разброд, а на пеньке возле погибающего мира сидит человек и пришивает к своей гимнастерке подворотничок. И паникующее население земного шара, глядя на деловитого мужичка, постепенно успокаивается, приходит в себя. Раз человек чего-то там такое ковыряет иголочкой, — значит, жизнь продолжается, и вибрировать людям вовсе ни к чему.