Страница 45 из 60
— Что? — поразился я. — Что такое?.. Но ведь саперы еще не готовы…
А комиссар:
— Недоученные, но большинство из четырехсот сами вызвались ехать. С энтузиазмом, — добавил комиссар веско.
— Четыреста… — Цифра меня ошеломила: от живого тела батальона отрублена почти половина. — Куда же они, скажи, эти сотни неумелых?
— В помощь саперным частям. Под Лугу.
— Ну, это недалеко, сто километров. — И я уже готов был успокоиться. — Какие-нибудь резервные постройки… В сущности, это даже на пользу ополченцам. Наживут трудовые мозоли и вернутся завершать учебу.
— Не вернутся, — сказал комиссар. — Под Лугой уже отстреливались от фашистских мотоциклистов. В штабе дивизии сведения о подходе крупных сил врага. Приказано остановить фашистов на рубеже реки Луги, не подпустить к Ленинграду.
Я не сразу опомнился. Враг у ворот!.. С чувством жгучего стыда и уже не помня обид, я поспешил возвратиться к своим командирским обязанностям.
Однако доклад о себе — я уже сам почувствовал — необходим. Замаранная репутация — это грязь, и пока ее с себя не смоешь — ты не командир.
Собрались в единственном в особняке просторном помещении — на четвертом этаже.
Здесь и артисты выступали перед ополченцами, и заведенный комиссаром духовой оркестр, терзая слух, устраивал сыгровки, и бильярд стоял — короче, здесь был батальонный клуб. Оставшиеся в батальоне шестьсот человек, стоя, в солдатской тесноте, но кое-как уместились все.
Налил я себе из графина, как заправский докладчик, промочил горло — а мысли мои не слаживаются, разбегаются, вынуждают медлить. Даже зал будто изменился…
К ополченцам, как к кровному своему детищу, ленинградцы относились с душевной теплотой. Особенно баловали нас вниманием артисты многочисленных в городе театров. Ярким зрелищем запомнились мне танцы балетной пары Вечеслова — Чабукиани. Каждое движение — совершеннейший, доставляющий миг наслаждения графический рисунок. Что ни поза — скульптура, что ни прыжок — полет птицы, и весь танец — поэзия песни человеческого тела…
Довелось мне и самому протанцевать с Вечесловой — здесь же, в нашем клубе. После концерта пригласил Татьяну Михайловну на тур вальса. Вальсером я считал себя записным. Еще в младенчестве, приучаемый матерью ходить, по ее веселой, озорной указке выделывал ножками танцевальные па. Беру красивую грациозную Вечеслову за талию, с мыслью щегольнуть перед нею как танцор. И о ужас… Балерина у меня в руках, танцуем, а я ее не чувствую. И — теряю устойчивость… Вальс, как-никак, сложение пары сил. Обычно дама, которую крутишь вокруг себя, обнаруживает вес, и нередко весьма ощутимый. Преодолеваешь этот вес — оттого и устойчивость в вальсе. А Вечеслова порхала. Это было прелестно, но чувствовал я себя как ошпаренный рак… Татьяна Михайловна уловила мои страдания, взяла меня под руку и, развлекая, посвятила в секрет видимой легкости балетного танца: балерина мало того что танцует сама — она стремится всячески облегчить мышечные усилия партнера. А тому, если это балетный танцор, только этого и надобно…
Однако прочь даже милые видения — не к месту они.
Случалось мне, как писателю, выступать в библиотеках, школах, в пионерских лагерях. Но там — любознательная детвора, и отрадно было видеть, как у слушателей — мальчиков и девочек, — едва увлечешь их рассказом, загораются от восторга глаза, рдеют щеки, как тут и там порываются аплодировать, но спохватываются, боясь проронить хотя бы слово писателя.
Короче — там друзья, а здесь?.. Не враги, конечно. Но глядят настороженно. Ждут от меня оправдания… В чем же? Я ни перед кем из них не виноват. Сложная обстановка… Прежде чем войти в зал, я постоял, чтобы внутренне собраться. Команду для встречи отменил заранее, заставляю себя улыбнуться и к ополченцам выхожу со спокойным достоинством человека, ни к каким недоразумениям не причастного.
Не стану пересказывать часового доклада: говорил я о своем участии в войнах — всегда на командирских постах. Ополченцы сперва озадаченно переглядывались, потом, поверив в мое слово, уже не сводили с меня глаз. А я старался не засушить речь, не отягощать второстепенными подробностями, говорил так, чтобы людям было интересно. Следил за настроением зала, не переставая поглядывать на лица слушателей. Как известно, и в серьезном докладе уместна шутка. Удавалось сострить — и в зале смеялись; смех перекатывался в коридор, значит, и там опоздавшие меня слышат и внимают моим словам…
Наконец я мог сказать себе: «Доклад удался» — и с чувством удовлетворения присел на краешек бильярдного стола.
— Можно и без рукоплесканий, товарищи, — сказал комиссар, водворяя тишину. — У нас деловая встреча с командиром. Есть вопросы?
Поднялись десятки рук. Комиссар предложил, чтобы не затягивать собрания, изложить вопросы в записках.
— Есть желающие выступить?
К столу подошел один из студентов-горняков. Гляжу: в руках у него книжка «Бронепоезд „Гандзя”». Он сказал, что еще с детства — мой читатель. Тепло отозвался о содержании книги: «Всем советую прочитать эту очень достоверную повесть».
Выступил комсорг батальона Матвей Якерсон. Едва окончив университет, он был мобилизован комсомолом в ополчение. А сам — историк. «Не успел даже разговеться, — смеясь, говорил он. — Ни дня, ни часа не поработал по специальности — сразу в батальон!..» Но к сегодняшнему дню не упустил случая покопаться в архивах. И вот результат. Он поднял вверх тетрадку.
— Всем видно?..
— Видим… видим…
— Тогда слушайте: «Стенографический отчет первого всесоюзного съезда писателей, год тридцать четвертый. Председательствует Алексей Максимович Горький. Извлечение из доклада С. Я. Маршака «О большой литературе для маленьких». Читаю: «…у нас рассказы о профессиях, рассказы о труде только начинают появляться… В этом году Николай Григорьев написал рассказ «Полтора разговора»… Читая рассказ, любуешься великолепной стремительной «Элькой», но зато по-настоящему уважаешь «Щуку». «Щука» не торопится, налегает мелкими, как зубы, и цепкими колесами на рельсы, а вытягивает она тысячу тонн на колесах: хлеб, кирпичи, трактора… Недаром, — замечает далее Маршак, — главные герои самого важного эпизода книжки — «Щука» и ее машинист Коротаев…»
Якерсона слушали с поощрительными улыбками. Но глянул он на часы и заторопился:
— Регламент не позволяет огласить все, сказанное на съезде Маршаком о книжке. Заключаю его же словами: «Новое отношение к хозяйству, к труду, к социалистической ответственности разительно отличает книжку Григорьева от старых рассказов о стрелочниках и вагонных бандитах…»
В зале — аплодисменты. Но я, автор книжки, скажу без рисовки, испытал неловкость: вероятно, так в старину чувствовали себя невесты на смотринах…
Потребовал слова Попов, начальник нашего доморощенного проектного бюро. Начал с того, что брезгливо выпятил нижнюю губу.
— Какой-то прошшалыга — я не хочу и знать его имени — пустил дрянной шшепоток о капитане. Постыдно это для нас, ленинградцев. Как путеец могу сказать про капитана только одно: знающий дело командир! — И с высоко поднятой головой старый петербуржец пошел из зала. Перед ним уважительно расступились.
Были и еще ораторы: сказал слово плотник, сказал инженер, сказал ополченец из служащих, замкнул выступления грузчик Гулевский.
Комиссар уже несколько раз закрывал собрание, гулко хлопая сложенной совком ладонью по бильярдному столу. Но теперь уже я нарушал регламент: отвечал и отвечал на вопросы, не в силах расстаться с людьми, которые дружески потянулись ко мне. И любопытно: военные дела как бы отступили в сторону — разговор почти целиком пошел о литературе.
Усталый, но — не побоюсь выспренних слов — осчастливленный расположением людей, я ложился уже близко к полуночи спать.
— Спокойной ночи, Владимир Васильевич. Спасибо, что поставил мой доклад, — укладываясь, сказал я комиссару.