Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 81



— Он потому погиб, что в партии был!.. Небось первым в бой шел! Так ведь, Семен?

— Кому какая участь, — тихо ответил Коно Семо и опустил голову. — Но такой закон был, это верно… И даже не закон, а просто шли коммунисты впереди.

— Зачем же ты записался в партию? — вмешалась жена Коно Семо. — Заставляли тебя лезть вперед?

— Я поздно записался, — так же тихо проговорил Коно Семо. — Уже под Сталинградом.

— Да разве там спокойней было? Сама в кино видела: аж земля горит! Мы за тебя молились, а ты головой в пекло полез!..

— Оттого и записался, — сказал Коно Семо, — что тяжко было. Не могли мы допустить, чтоб победили фашисты. Стало быть, полезай в пекло… А если уж лезть, так не последним. Почему за меня кто-то должен голову подставлять?

Много раз я вспоминал этот разговор. И, наверное, еще не раз вспомню. Потому что встречаешь иной раз человека, хвастающегося долгим пребыванием в партии, — к месту и не к месту трезвонит об этом человек. Коно Семо никогда не хвалился, не доказывал свою правоту тем, что вступил в партию под Сталинградом. От звания коммуниста он не хотел получать привилегий и скидок. Для него это звание было необходимостью. Такой же необходимостью, как честная работа.

Возвращались мы однажды с сенокоса и увидели на пшеничном поле жеребят. Пролезли они через сломанную изгородь, пасутся в хлебе. А некоторые катаются с боку на бок — привычка у лошади такая, любят на сухой земле поваляться.

— Генагей! — сказал Коно Семо. — Отгони их быстренько!

Топор у Коно Семо всегда при себе; вытащил и начал поправлять изгородь. Усталый был Коно Семо, но не отложил работу на завтрашний день.

А впереди нас женщины шли по дороге — кто с охапкою сена, кто со связками веников. Женщины тоже видели жеребят посреди пшеничного поля, только никому в голову не пришло — взять да отогнать.

Женщины присели отдохнуть на пригорке, мы поравнялись с ними.

— Что, хлеб теперь на корню стравливаем? — спросил у них Коно Семо.

Первой ответила крикливая Яко Павла:

— От той пшеницы толку мало! Все равно осенью государство заберет.

— До зернышка, что ли, заберет?

— А много мы получаем на трудодни, Семо?! Будто сам не знаешь! Иди, куда шел, не приставай!..

Коно Семо опустил глаза, заслонился от женщин козырьком своей ушанки. Я видел, что он едва сдерживается. Язык у него острый, он мог бы высмеять женщин, отругать как следует. Но нельзя было их ругать. Они были такими же усталыми, как он, и жилось им не легче, чем ему.

Женщины поднялись на ноги, но не спешили взваливать на себя охапки и вязанки. Вероятно, хотели услышать, что скажет Коно Семо.

— Сейчас вам этого хлеба не жалко, — проговорил он глухо. — А осенью? А зимой? Ведь каждое зернышко придется считать…

— Когда государство поставки облегчит? — крикнула Яко Павла. — Ты вот скажи прямо! Ты ведь коммунист!

Мне почудилось, что Коно Семо растерялся.

— Ну?..

— Когда окрепнем, — сказал Коно Семо. — Война немало урону принесла, вы знаете…

— Семь лет назад война кончилась! — оборвала его Яко Павла. — Пора уже деревенским-то вздохнуть! В город съездишь, там люди по-людски живут, а мы… будто не кончалась война. Провинились мы, что ли?

— Ни в чем ты не провинилась, Павла, — сказал Коно Семо. — Моя бы воля, я б всех женщин от тяжкой работы освободил. И колхозникам сделал облегчение.

— Разве коммунист смеет так думать?

— Почему же. Коммунистом быть — не только при голосовании руку подымать.

— Другие иначе говорят!

— Это мне не указ… Всю жизнь я сам себя веником подхлестываю.

Только и было разговора. Но у женщин лица подобрели, кое-кто улыбается. Не требовалось женщинам особенного красноречия, не требовалось, чтоб их успокаивали. Коно Семо был человеком, которому можно верить, с которым не пропадешь, — женщины это почувствовали, и осветились их лица.



Я уже учился в институте, но деревню не забывал — зимой и летом приезжал на каникулы, хозяйничал по дому, на полевые работы ходил. А потом поступил на службу, и времени стало в обрез. Дождешься короткого своего отпуска — а он не всегда летний, — и захочется поехать куда-нибудь в теплые места. И теперь в деревню я заглядывал пореже, иногда только на денек-другой, чтоб повидаться с матерью.

Конечно, с Коно Семо я встречался. Но не торопясь побеседовать, обстоятельно поговорить некогда; мать тоже соскучилась, от себя почти не отпускает.

Все меньше и меньше говорили мы с Коно Семо.

А в последний свой приезд успел я все-таки и побеседовать с ним, и в баньке попариться. Поднимаюсь от пристани, Коно Семо навстречу. Хозяйственная сумка в руках.

— Кажись, Генагея вижу!

— Я, дядь Семо. Из сельпо, что ли? — показываю на сумку.

— Пришлось завернуть. В бане попарюсь, потом отведу душу. А то, понимаешь, разозлился…

— На кого?

— Да не перевелись дубины стоеросовые… Я уж думал — покончено с ними, ан нет…

— Про кого говоришь-то?

— Приехал тут один. Хлеб силосовать надумал.

— Хле-еб?!

— Ну. На поле рожь вот-вот заколосится, а он скашивать ее требует. Добро бы — скот нечем кормить. А то сколько ведь травы пропадает в урочищах… Сказал ему, так слушать не желает. Тебя, мол, не спрашивают! Вынул я топор, говорю: дам сейчас в лоб и тоже не буду спрашивать. Ленин, говорю, не считал зазорным с людьми советоваться, а ты даже выслушать не хочешь? «У нас, кричит, все решено!» А мы, говорю, еще не решали, так что погоди командовать. Вот этак ласково и перемолвились… Может, ты, Генагей, тоже таким сделался? Кроме себя, никого не слышишь?

— Нет, дядь Семо, — отвечаю. — Таким я не буду. Мы же с вами договаривались.

— О чем это?

— Помните: «…пусть никто не посмеет сказать, что мы — нечестные люди».

— Ах ты, леший! Со мной моими же словами?.. — Он засмеялся по-стариковски хрипло и негромко. — Ну, ладно… Приходи-ка сейчас париться. Поглядим, кто кого выгонит из бани!

Конечно, он меня выгнал. Слаб я оказался против Коно Семо.

Баня от пара чуть не трещит, у меня уши горят, хоть шапку надевай. А Коно Семо еще поддает на каменку ковш за ковшом. Хлещет себя веником, и громадное тело его будто изнутри светится, наливается жаром… Я тоже попытался махнуть веником, да куда там! Скатился быстрей на пол, на четвереньках к двери пополз, вздохнуть не могу.

Через полчаса выходит Коно Семо — весь как раскаленное железо, не дотронешься до него. Отдуваясь, блаженно сел на лавку.

— Эх ты, мужик… Еще жену завел! Только в ванне тебе и полоскаться. Иди похлещись, я отдушину открыл.

А в бане все равно не вздохнуть, даже при открытой отдушине. Пришлось париться на четвереньках. «Какое же у него здоровье, — думаю, — какое же сердце у нашего Коно Семо!».

А вскоре и остановилось это сердце.

Я хорошо знал его. Вот он глядит на меня светлыми, цвета дресвы глазами, глядит все внимательней и теплей, и я замечаю, как появляется на его лице улыбка, как растягивается в стороны широкий нос, как подымается его грудь, выпуклая, будто берестяной лоток. Коно Семо что-то собирается вымолвить, но прежде поправляет на голове самодельную шапку-ушанку с козырьком, которую носит зимою и летом, поправляет свой топор, подвешенный к поясу на железной скобочке и поблескивающий чистым, аккуратно заточенным лезвием.

— Как живешь, Генагей?..

Авторизованный перевод Э. Шима и Т. Яковлевой.

ВИНОВАТАЯ НАСТЯ

Свои, деревенские, так и зовут ее: «Виноватая Настя». Может, теперь уже не все помнят, откуда пошло это прозвище. Но если вы приедете в деревню и спросите, где живет Виноватая Настя, всякий встречный — от старика до мальчишки — укажет вам на потемневшую от времени избу, стоящую на краю деревни, почти на самом берегу Вычегды.

Изба из двух половин — зимней и летней; меж ними просторные сени. Рубили избу еще до войны, это видно по седоватым, осевшим, с косыми трещинами бревнам. Но крыша свежая, масляно желтеющая тесом и без уродливого дощатого желоба под стрехой. Оконные рамы чистенько покрашены белилами, издалека светятся, и оттого изба выглядит не подслеповатой, а большеглазой и улыбчивой.