Страница 34 из 81
Контузию надо скрывать, инвалид немцам не нужен. И если Воронин согласится, ему необходимо будет превозмогать и эту свою беспомощность, и постоянную боль, и слабость, и этот нестерпимый звон в висках, и плавающие перед глазами круги. Он не справится. Просто не сможет.
Все дни, пока его держали в камере и не трогали, он думал об этом, он извелся от окаянных мыслей, горечи и обиды. Даже забыл на какое-то время о фотокарточке, так неожиданно вернувшейся к нему. На фотографии Нина была красивей, чем в жизни. Красивее и отдаленней. «Чужее» — как сказали бы в родных местах. Наверно, женщины подсознательно чувствуют, как надобно сесть перед фотоаппаратом, как голову повернуть, как улыбнуться…
Нина тоже так поступала и обманывалась в этом стремлении, как обманываются все женщины. Прекрасной она бывает в другие минуты. Когда задумывается о чем-то. Когда смотрит на сыновей. Когда ему, Воронину, смотрит в глаза, забывши о себе… Она так бывает прекрасна, что у него сердце замирает.
Он поглядывал на пожелтевшую, наискосок надломленную фотокарточку и представил себе живую, настоящую Нину. И почему-то увидел ее не дома, а на работе, — как она ходит между партами в своем классе, а ребятишки пишут что-то, и Нина, склонившись, посматривает в их тетрадки. Уютно гудит, пощелкивая березовыми дровами, печка. В мороз во всех классах топятся печки, и какой-то особенный, свежий и вкусный запах наполняет школьное здание. Есть что-то праздничное в этом запахе. Непохожая Нина улыбалась с фотокарточки. Кокетливо улыбалась, еще не подозревая, что скоро начнется война. Весной сорок первого сделана эта фотография.
Глава третья
НИНА ВОРОНИНА И ШУМКОВ
У станции кричали паровозы. Нине Ворониной казалось, что с каждым днем они кричат все пронзительней и тоскливей. Объяснение тому простое: движение на недавно построенной дороге все усиливается. Громыхает к северу порожняк, а навстречу ему, рассеивая по снегам угольную пыль, спешат груженые эшелоны.
Рассудком-то все понимаешь, но сердце от этих гудков сжимается в тревоге. И начинают мерещиться всякие ужасы — что фронт придвинулся, что фашистские самолеты уже над станцией.
Вдобавок замерзшее окно то и дело озаряется красными сполохами. Это на промыслах жгут попутный газ, — будто флаги на мачтах, полощутся под ветром громадные огненные факелы. Не может Нина привыкнуть к трепещущему свету за окнами, а если наглухо занавешиваться — совсем неприютно будет, как в погребе.
Хорошо, хоть мальчишки умудряются засыпать и при гудках, и при вспыхивающем свете. И — на пустой желудок… Совсем тяжело стало с продуктами, укладываешь мальчишек голодными, они не жалуются, но от этой взрослой их терпеливости еще горше становится. Легко ли видеть, как ребятишки превращаются в безропотных, молчаливых старичков.
Свекровь привезла из деревни молока — белые замороженные круги. Положила их на полку в сенях, чтобы тратить понемногу, и вдруг с одного бока стали круги таять. Это мальчишки, проходя мимо, лизали их. Заплакала Нина, растопила молоко и отдала сыновьям без остатка, — пускай хоть раз напьются досыта.
Увидел бы их сейчас Александр… В письмах Нина сообщала: живем хорошо, о сыновьях не беспокойся. И обо мне тоже не беспокойся. А придет Александр и увидит, что она стала совсем седой.
Месяц назад, вот так же вечером, постучали в оконную раму. Нина метнулась к дверям и вдруг замерла. Господи, если это Саша вернулся, он же ахнет: выбежала страшная, седая, неприбранная… Хоть платок набросить?!.
Отпирала дверь, молясь, чтобы оказался за нею Саша, — и боялась этого.
Нет, не Саша. Вернулся с фронта его однополчанин, его старый приятель Николай Шумков.
Нина не сдержалась, расплакалась. Шумков не понимал, отчего она плачет, растерянно топтался посреди комнаты.
— Ты что же слезами встречаешь?..
Нина опомнилась, кинулась усаживать Шумкова, угощать чаем. Думала — расскажет о Саше, ведь вместе служили.
— Мои новости устарели, — сказал Шумков. — С декабря кочую по госпиталям. А разве он не пишет?
— Три месяца нет ничего.
— Командира части не запрашивала?
— Нет.
— Почему?
— Не знаю. Боюсь. Так хоть надежда сохраняется…
— Запроси, — сказал Шумков. — Нельзя без определенности. Себя изведешь.
Он не изменился, Коля Шумков. И своего отношения к Нине не изменил.
Он ухаживал за Ниной еще в институте, задолго до ее свадьбы с Сашей. Предупредил: «Все равно не отступлюсь, так и знай!» Нина всерьез этим мальчишеским обещаниям не верила, смеялась. Он и впрямь был смешной — со своей прямолинейностью, рассудительностью и постоянными громкими декларациями.
Их втроем направили в одну и ту же школу. А вскоре Шумкову предложили пост директора, и Коля пришел советоваться:
— Трудная, понимаешь, ситуация. Намекают, что директору неудобно быть холостым.
— Женись, — сказала Нина.
— Ты же знаешь, это невозможно. Или ты будешь моей женой, или…
— Тогда отказывайся от назначения.
— Это твое окончательное решение? Ты все взвесила?
Нина опять смеялась. А ведь он так и не женился, Коля Шумков, хоть и принял директорский пост. Потом холостяком ушел на войну и холостяком возвратился. И снова доказывает Нине, что, кроме нее, никого не полюбит.
Это сейчас-то? Когда в поселке полно девчат на выданье, а из мужиков остались малые да старые…
Нина соврала бы, сказавши, что ей не льстит такая верность. И все-таки было в Шумкове, при всей его верности, что-то унылое, трусоватое. Нездоровое что-то. Приходит вечерами в дом и сидит, смотрит из угла. Нина порой думала — уж лучше бы начал приставать, тогда выгнала бы, и точка. А то и выгнать не за что: соблюдает все приличия.
Будто страдает от своей верности и наслаждается этим страданием.
Вот опять — стук в оконную раму, черная тень на озаренном стекле. Явился. Было слышно, как Шумков возится в сенях, нашаривает дверную ручку.
— Добрый вечер. Все над тетрадками?
Снял полушубок, обил голиком заснеженные валенки. Проверил — не остаются ли на полу следы.
— Дети уже спят?
— Заснули.
— Сахару им принес. И не отказывайся. Я один, мне не надо… Помочь тетрадки проверять?
— Да я уж заканчиваю, спасибо.
Помолчали. Ходики на стене пощелкивали, розовым светом озарялись окна.
— Рассказал бы, как воевал, — нарушила безмолвие Нина. — Как тебя ранило-то? Никогда об этом не рассказываешь.
— Да обычное ранение, — произнес Шумков. — Ничего, геройского. Выручали своих разведчиков, отходили через Онежское озеро, через такой заливчик… Ударил миномет и накрыл несколько человек.
— И все?
— И все. Подробней-то не о чем говорить.
— А Саша в этом бою не участвовал?
— Нет, — вздохнул Шумков. — Не видел я его. И проститься не удалось, очнулся уже в госпитале…
Шумков действительно не успел проститься со своим давнишним другом.
Оба взвода — шумковский и воронинский — на рассвете были подняты по тревоге и неожиданно посланы в бой.
Ночью в тыл к немцам ушли разведчики, и случилось так, что обратный путь фашисты им перекрыли. Нечаянно обнаружили группу прикрытия, расширявшую проход в спиралях «Бруно» и двухрядном «немецком заборе», открыли огонь, вызвали подкрепление. Разведчики очутились в мышеловке.
Под обстрелом шумковский и воронинский взводы рванулись на чертову колючку, отогнали противника, встретили разведчиков. Среди них были тяжелораненые, пришлось тащить на себе. Волокли и троих немцев, захваченных в плен. Немцев берегли, — чуть ли не заслоняли от пуль. Позарез нужны были «языки».
Саша Воронин полз позади Шумкова. Оглядываясь, Шумков видел его ощеренное лицо и мокрый, грязный капюшон маскхалата, похожий на бабий платок.
Одну за другой Саша выстреливал ракеты желтого дыма — вызывал окаймляющий огонь нашей артиллерии. Но фашисты первыми пустили в ход и орудия, и минометы.
Уже и недалеко было до своих, уже пробороздили прикрытое скудным снежком поле, добрались до кустарника. Теперь скатиться под берег, миновать полосу проволочных заграждений — и спасены. Но тут-то и угодили под разрывы.