Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 18



Как сказал Гадамер, автор – случайный элемент, который рано или поздно отпадет. Рассыплется в прах. И потому не стоит в первую очередь думать о животе своем.

Хотя почему бы и не подумать. Когда я хочу есть, я хожу в столовую номер один. Собранных денег хватает, чтобы заказать простые первое, второе, третье…

Живу я в маленькой отдельной каморке в центре города, с маленькой кухонькой, отделенной от комнаты картонкой и буфетом. В дворницкой, которую мне позволили арендовать у города, когда я только приехал сюда и устроился работать в услужение Великому Питеру в ЖЭК или ТСЖ. Меня даже прописали здесь, а теперь не могут выписать и выкинуть по закону, потому что другого жилья у меня нет. На самом деле надо мной сжалилась начальница ЖЭКа, сердобольная женщина. Это она, а не Питер, прониклась ко мне симпатией и за энную сумму уступила «каморку папы Карло», как я ее называю.

Можно сказать, мне повезло, потому что плачу за коммуналку совсем немного. У меня есть один знакомый, Макс, который такие же деньги платит посуточно за койко-место в хостеле. Причем в том же самом доме и даже в том же самом подъезде…

Работает знакомый аниматором. А проще говоря, в костюме зебры или льва или петуха раздает флаеры на Невском. Точнее, рекламные буклеты закусочной «КФС», фирменного магазина «Зенит» или пригласительные в салон «Розовая пони». Так и написали в женском роде, заманивая одиноких мужчин.

В народе за наряды пони и льва Макса прозвали Сфинксом. И платят ему за этот маскарад что-то около тысячи в день. Из них рублей 600–700 он отдает за койко-место в хостеле. Если отстегивать заранее за весь месяц сразу, то можно сговориться и на пятьсот. А в не сезон на все четыреста. Хотя я так и не понял, когда в Питере наступает не сезон, если здесь круглый год дожди, слякоть, туманы и полно туристов.

Иногда Максу-Сфинксу удается подработать на детском празднике. Ему даже переодеваться не нужно. Он бросает флаеры в урну и в том же костюме, который выдают ему каждое утро, идет в какое-нибудь кафе в центре на «день рождения – праздник детства». Или едет на окраину в садик на утренник изображать бременского музыканта.

– Дети – самые прекрасные зрители, – утверждает Макс, – ты бы видел их глаза. Они реально верят, что я кентавр, когда я появляюсь в костюме лошади без головы.

– А в костюме петуха и с головой барана? – подначиваю я Сфинкса, потому что знаю, как ему не по душе его кличка.

– Не, такого не бывает, потому что в фирме мне выдают только один костюм на день.

После рассказа Сфинкса я думаю о детях, теряющих чистоту и непосредственность восприятия. И веру в чудо. Давно ли прозвенел их первый звонок? А последний звонок? А третий перед началом спектакля, когда поднимается занавес? А тот звонок, после которого все маски сброшены? Давно ли нарядные детишки – мальчики в первых своих костюмах и белых рубашках и девочки с косичками-хвостиками и большими бантами – пошли в лакированных туфельках в школу, познакомились, встали на линейку, заняли парты, выучились, выпустились, занавес опустился, свет погас, оркестранты ударили по струнам, и вот он я – в переходе метро. Пишу их взрослые имена…

– Я для себя решил однажды, что глупо уходить со второго акта. Пьесу нужно досмотреть до конца, – ответил как-то безрукий-безногий попрошайка Радий на мое замечание, что лучше таким паразитам, как мы, и вовсе не жить на белом свете.

– Даже если спектакль окажется дрянь?

– Если дрянь, тем более, – махнул он рукой на приклеенные к стене бумажки с телефонами. – Вокруг столько интересного.

«Группа грузчиков поможет с мебелью. Интим не предлагать».

– И чем тебя привлекло это объявление? – поддел я Радия в обычной манере. – Хочешь подзаработать на допуслугах?

– Я хочу, чтоб у меня были руки и ноги и я мог нести тяжесть на своих плечах!

– Мне хоть не ври! Тебе удобно наблюдать за пьесой из твоего кресла-качалки, – указал я смотрящему за переходом на его инвалидную коляску, – неплохо устроился.

– А тебе-то че трудного? – ухмыльнулся Радий. – Тоже мне, возомнил себя поэтом на минималках.



Радий был прав. Еще со школы, с первых заученных стихов, я научился вставать в позу: Бодлер, Верлен, Рембо… Проклятые поэты, неистовые романтики. Да, иногда я думаю, что я какой-нибудь «отверженный». Я сравниваю себя с бедолагой Рембо, с этим уличным певцом, вкусившим страданий и боли поболее моих, и мне от этого сравнения становится легче. У отверженных, изгнанных, обреченных, проклятых своя гордость. Отчуждение творчества от жизни. Экзистенциальная трагедия. Декаданс.

В столовой я продолжаю наблюдать за людьми: за веселыми, вечно смеющимися подростками, за школьниками и студентами, за стариками, с трудом сгибающими колени, за озабоченными жизнью и сумками мамашами, за влюбленными, устроившими в Питер романтический тур. Как бы мне хотелось написать их портреты. Но я не художник, я могу написать лишь имена, которые, впрочем, тоже пользуются спросом.

Иногда я задаю себе вопрос, почему люди так хотят, чтобы их имена были написаны еще на каком-нибудь непонятном им языке доморощенным каллиграфом вроде меня?

Они все равно не знают букв и иероглифов, не умеют читать. Но они готовы платить деньги, чтобы получить свое имя на абракадабрском. Я думаю, это как с фотокарточками. Хочется запечатлеться еще в одном измерении. Еще в одной стране. Смотрите: я был в Барселоне или в Палермо. Я тоже здесь был. Смотрите: за моей спиной Миланский собор. А вот и Тадж-Махал. Какой смысл фотографироваться на фоне городов, которые тебе не по карману и в которых ты проездом? Или на фоне картин, которые написал не ты?

Наверное, в нас так проявляются жажда бытия или ген грамматики. Иначе откуда у людей такое уважение к написанному? А еще наше желание казаться, а не быть. Казаться чем-то большим, чем есть на самом деле. Пусть не большим, хотя бы загадочным.

Да и мы со Сфинксом, по сути, такие же. Показушники. В Столовой номер один мы заказываем почти одно и то же, чтобы не вылезти за рамки бюджета двести рублей. Но стоит рядом показаться симпатичной мордашке, как ослиный хвост пистолетом.

Я смотрю, как Сфинкс раскрывает пасть осла и закидывает в него большой бургер.

– Какие же мы с тобой все-таки ничтожества, – говорю я ему.

– Чего это? – перемалывает он челюстями бургер. Кажется, его ослиные зубы работают как жернова. Аппетит у него отменный.

– Да вот просто пришло в голову, что мы ничтожества и что больше всего мы думаем о еде. Причем о такой паршивой еде, которую приличные люди не то что есть, даже думать о ней не могут. Иначе их тут же вырвет.

– Все люди думают о еде в той или иной мере. И бедные, и богатые.

– Вот. Потому что человек всего лишь биологическая машина, которой нужно топливо. И ее можно запрограммировать как угодно, внушить что угодно.

Я молчу, думая, что мы действительно биологический механизм, робот. И о том, что однажды, когда мы износимся, у нас для сохранения энергии отключатся сначала воспроизводительная функция, а потом и двигательная.

– Знаешь что? – Сфинкс приближается ко мне почти вплотную. – Я вот хожу по Питеру в обличье осла и иногда думаю, что я и есть осел. Даже повадки ослиные стал перенимать, смех там и все такое.

– А как же кентавр? – вопрошаю я. – Мы же решили, что ты – кентавр.

Однажды я подсунул Сфинксу «Кентавра» Апдайка. Книга, которую я купил в букинисте «Искатель». Знаковое для меня место и слово. Я уже тогда ходил и чего-то искал. А рядом с «Искателем» было кафе «Вольф и Беранже», в которое заехал Пушкин, прежде чем отправиться на дуэль. Выпил, перекусил, а потом бац: пуля пробивает мочевой пузырь, моча попадает в кровь. Перитонит, заражение крови и адские боли. А если бы он не выпил тогда воды, был бы выше всего мирского…

– Да, решили, что кентавр, – соглашается Сфинкс. – Только, кроме нас, меня так никто не воспринимает. Не хотят слушать, что я говорю. А кентавр все же был учителем. Учителем! А я осел, и точка.