Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 74

— С вечера тарахтели мотоциклами.

— Сколько их было? — поинтересовался Головачев.

— А кто их знает... гоняли по улице,— ответила она и ушла куда-то за молоком. Принесла горшок, не спеша расставила чашки, потом пошла в чулан за хлебом.

— На черта мы сюда забрели? — вдруг громко проговорил Терентий.

Лейтенант наспех выпил молоко и, велев Терентию взять принесенный женщиной хлеб, сказал:

— Пошли. Спасибо, хозяйка.

— Чем богаты,— ответила она, не поднимаясь со скамьи.

Улица встретила нас еще более яростным лаем собак и густой темнотой.

— Где они, черти? — остановившись посреди улицы, проговорил Головачев и тихонько свистнул.

Послышался ответный свист. Через минуту из темноты вышли сержант со штурманом Алексеем и Чугунов с Бахманом.

— Все. Кончай,— приказал командир.

— Обуви-то еще нет, товарищ лейтенант,— бросил Семенов и, не дойдя до нас шага три, остановился. Сбоку от него темнели фигуры Миши Чугунова и Бахмана. Отдельно стоял Алексей, и я слышал, как он негромко молвил:

— А я и молочка выпить не успел...

— Все, говорю, все! — резко произнес лейтенант. И тут раздался леденящий душу выкрик:

— Рус! Бандит! Рук верх!

Крик заглушил близкий металлический грохот пулемета и треск автоматов. Свет трассирующих пуль ослепил глаза. Шарахнувшись к сараю, я услышал, как под чьими-то телами затрещали колья плетня, и увидел взметнувшиеся над изгородью фигуры Семенова и Головачева. Я тоже рванулся было за ними, но куда было мне с одной-то рукой! Сбоку от плетня, с крыши небольшого сарая, полого, до самой земли, свисали уложенные на жерди снопы — к ним-то я и кинулся, надеясь, что они помогут мне перелезть через плетень. Ухватившись рукой, я почувствовал, как незакрепленные жерди раздвинулись, провалился и упал на что-то влажное. В нос ударил знакомый запах вяленых листьев табака, и я понял, что лежу в сушилке, где на бревнах были положены жердочки и на них разостланы стебли недавно срезанного самосада. Я втиснулся между жердями и стал зарываться в большие табачные стебли с чуть вялыми листьями.

А во дворе уже повизгивала динамка ручного фонаря и совсем близко раздался голос фашиста:

— Лямпа, хосяйка! Шнель! Лямпа!

В сердце отдается стук солдатских сапог о крылечные ступеньки, бухающе хлопает дверь, мерзко продолжает визжать динамка, слышится голос на русском языке:

— Господин гауптман, здесь двое убитых и один раненый партизан!

— О-о-о!

Вслед за этим возгласом слышна матерщина на исковерканном русском языке, тупой удар, стон и голос Чугунова:

— Сволочь! Гадина!

В нескольких шагах от сарая, где я лежал под табачными листьями, происходило нечто чудовищное. Мне казалось, что шныряющие во дворе и на улице фашисты, с фонарями, с зажженной лампой, слышат, как бурно, неистово бьется мое сердце. Мысль работает лихорадочно, опаленно: «Стоит одному из фашистов посветить фонарем или лампой, и я буду готов...»

— Остальные пежаль окород! — Этот голос раздается совсем рядом, прямо у входа в сушилку. А чуть дальше, во дворе кто-то требовательно произносит: «Найти подводу!»

Вскоре сквозь скрип колес я различил стон Чугунова, надсадный крик:





— Отвязывайт беляя лёшадь!

Это о моем буланке. И опять мерзкий, презрительный голос:

— Барахло какое-то привьючено...

И вот затихает дробный стук копыт, скрип тележный... А за стеной мерно жует и протяжно вздыхает корова.

Ночь. Тишина зловещая, скорбная. Лежу и даже боюсь пошевелиться на табачных шуршащих листьях. Решаю лежать до тех пор, пока не буду убежден, что за огородом и на поле нет засады. Мозг мой разгорячен, подхлестнутое страхом воображение настолько преувеличено, что под каждым плетнем и забором, под снопом ржаным, в каждой борозде и канавке чудится засада. Лежать стало невтерпеж: когда падал между жердями, разбередил руку, повязка увлажнилась, усиливалась боль, и все тело стало неметь от неудобного положения. А как хочется поскорее покинуть это ужасное место! Поднимаюсь, осторожно выглядываю из-под снопа, прислушиваюсь. Выходить на улицу опасаюсь. Судорожно впитываю всем телом темную, стылую тишину. Наконец, крадучись вдоль плетня, прошмыгиваю в огород. Разглядев сбитую из колышков калитку, нащупываю крючок, открываю дверцу, но тут же замираю.

Сначала явственно услышал шорох, а потом увидел, как у противоположного плетня зашевелились листья кукурузы. Сердце мое будто провалилось куда-то. Прижимаюсь спиной к бревнам сарая, ловлю ртом воздух, которого не хватает. Вынул из чехла нож. Не ахти какое оружие, а с ним почувствовал себя увереннее. Медленно, не отрывая спины от бревен, продвигаюсь к плетню. Если кто и есть в кукурузе, чего он ждет? Отдышался, собрал волю. С финским ножом в руке смело подхожу к плетню, здоровым плечом раздвигаю колья и проскальзываю в переулок, по которому мы вошли в село с лейтенантом Головачевым. Пригнувшись, скорыми шагами иду в поле, сворачиваю на межу. Увидев поставленные на попа ржаные снопы, прячусь за них.

Над словно вымершим селом Глиньи распласталась молчаливая беззвездная ночь. А в огороде, где я только что обтирал гимнастеркой стену сарая, во весь рост поднялся человек и пошел в моем направлении. Я вдруг сам очутился в засаде с ножом наготове. Он подходит все ближе и ближе. По походке и длинному, до колен, бушлату узнаю партизана.

— Терентий!

— Я, товарищ старший лейтенант... Слава богу, что живы!..

Спрятав нож, спрашиваю:

— Стало быть, друг от друга шарахались?

— Выходит, так.

Отошли метров на четыреста от места встречи, присели под другую кучу ржаных снопов, закурили, жадно затягиваясь.

— Кто там из наших остался? — спрашивает Терентий.

— А ты разве не слышал?

— Слышал, да не разобрать. Туговат на одно ухо после контузии.

Я пересказал ему все мною слышанное. Он долго молчал, а потом заплакал.

Я же будто окаменел от пережитого: не проронил ни слезинки, но на душе было невыносимо тяжко.

Выкурив по цигарке, мы поднялись и направились в условленное место.

Увидев нас, Головачев обрадованно кинулся навстречу.

— Двое?

— Да, двое.

— Значит, еще троих нет?

— И не будет.