Страница 75 из 95
Последние слова были сказаны злобно, с нажимом. В один миг моя предновогодняя настроенность исчезла.
В комнате было глухо. Темной синевой подернулись окна. Фиолетовой скрипкой пела в черноте моя грусть. Пела, соединяясь с непонятной мне шаровской болью, пела, наращивая силу звучания, а грустное тепло разливалось по всему телу, и Шарова голос звучал будто из потустороннего мира:
— Каждый из нас может оказаться там…
Там-там-там-там — это ошеломительное слово ни о чем мне не говорило. Хотя что-то и проступало сквозь сумеречность этого короткого звука. Там — это смерть человеческая. Что-то подсказывало — надо держаться в рамках ритуала. Какие-то слова в памяти выплывали: сама природа мстит за неуважение к смерти… смерть всегда рождает комплекс вины… если человек не ощущает вины перед погибшим — нарушается нравственный закон.
— Может быть, тогда нам надо было со Славкой поехать в больницу, — сказал Шаров, и я вспомнил, как не настаивал я тогда, чтобы Славка поехал к матери. Просил, убеждал его, но не настаивал.
Шаров налил мне еще. Мы по-прежнему сидели в темной комнате. В дверь стучали. Слышен был голос Каменюки. Шаров сказал шепотом:
— Пропади они все пропадом. Сейчас пойдем спать, а утром, часа в четыре, тронемся в Затопную.
Я был непригоден к работе. Шаров проводил меня к моему крыльцу, а сам пошел отдавать распоряжения.
В четвертом часу утра мы выехали. У ворот стоял Коля Почечкин.
— И я! И я поеду, я живу рядом со Славкой, — кричал он.
— Тормозни, — тихо сказал Шаров, и Коля влез в автобус.
Было холодно. Я укрыл Почечкина одеялом. В автобусе были еще Витя Никольников и двое семиклассников. Александр Иванович пытался что-то рассказать, но его никто не слушал, у меня нестерпимо болела голова. Я знал: когда не высплюсь, обязательно голова раскалывается.
— А я могу три ночи не спать, — сказал Коля. — Мы со Славкой однажды не спали целую ночь. Только Славка уснул, а я книжку читал.
— А как же не спали одну ночь, когда Славка уснул? — подловил Колю Александр Иванович.
— Но он же сначала не спал, а только потом уснул.
— А где это вы не спали одну ночь? — спросил Шаров. Коля понял, что проговорился, но отступать было некуда. Впрочем, его выручил Слава.
— Это мы летом убежать хотели, — признался Слава.
— Убежать? — повернулся Шаров. Он сидел рядом с шофером. — Вот архаровцы!
— Харчей наготовили. В Ленинград думали махнуть.
— А чего в Ленинград, а не в Москву или в Киев?
— Ленинград нам больше всех городов понравился, — сказал Слава. — Один Эрмитаж чего стоит.
Вспомнили об Эрмитаже: два дня с ребятами ходили по залам.
— Детьми были, — сказал Слава, и ребята рассмеялись.
— Да, постарели мы за последние семь месяцев, — заметил Никольников.
— У Коли уже борода растет, — это Александр Иванович сказал.
Я наблюдал за Александром Ивановичем, за детьми и отмечал для себя, что, наверное, именно так надо вести себя в таких случаях. Чуть-чуть отвлекать Славу, чуть-чуть оказывать внимание, чуть-чуть подводить его к встрече со своим неотвратимым горем. Я видел, как Александр Иванович на одной из стоянок подождал Славу, вышел с ним, потом помог войти ему, сел рядом, прикоснулся к нему, поправил воротник и сказал вдруг тихо, показывая на запорошенный пейзаж:
— Какой рассвет, ребята!
Я наблюдал за Славой. Он точно окаменел. Ко мне придвинулся Александр Иванович.
— Я заметил, — сказал он шепотом, — в душе у каждого сидит не потраченная на мать любовь. И вот вроде бы Славка плохо относился к матери, а теперь сам не свой. Это хорошо.
— Почему хорошо?
— Потому что человеком становится. Реагирует как человек, а не как сволочь. Помнишь, как он не хотел ехать в больницу к матери? У меня пять лет как умерла мать, а до сих пор не могу прийти в себя. Есть что-то в потере матери от бессмертия.
— От бессмертия? — удивился я.
— Память о матери и делает человека бессмертным.
Я сначала не понимал, о чем говорит Сашко, а потом только стал доходить до моего сознания смысл его размышлений. Мы воспитываем детей. Через каких-нибудь десять лет тот же Слава Деревянко станет отцом. А может быть, и раньше. И его жена родит на свет детей. И эти дети, может быть, вот так же будут прощаться со своим отцом. И линия человеческого бессмертия вновь и вновь прочертится по жизни. Я подумал о судьбе нашей школы.
— А я, знаешь, чувствую себя виноватым в Славкином горе, — неожиданно сказал Александр Иванович. — Все-таки мы большие скоты. Если бы тогда съездили со Славкой в больницу, может быть, и не было бы этих похорон.
— Ты серьезно так думаешь? — Впервые я увидел в Александре Ивановиче некоторую злобность.
— А нам веселье подавай. Мы всегда заняты, всегда в суете! Игры придумываем! Болтаем о доброте, а сами черствы, как глиняные черепки.
Я сидел как на скамье подсудимых. Я был согласен с тем, что говорил Сашко. И принимал обвинения в свой адрес. Я не мог возразить. Будто оцепенел. И от этого, может быть, еще сильнее заболела голова. Все казалось мне непристойно абсурдным. Открывались мне мои новые изъяны. Все, что я сделал до этого, казалось ничтожным, мелким и даже отвратительным.
Наконец мы подъехали к дому Славки Деревянко. Скособоченная лачуга, точно брошенная кепка, едва возвышалась на пригорке; должно быть, дом в землю своей большей частью уходил. Я видел разную бедность, но та бедность, какая предстала перед моими глазами, была вне моего представления. В крохотной комнатке на печке сидел дед Арсений. Одна рука, скрюченная, чуть тряслась, а другой рукой, подпухшей, он прикрывал парализованную ладонь. Глаза подернуты мутноватой пеленой, а зрачки смотрели в одну точку. По красным мокрым губам стекала прозрачная слюна. Дед не пошевельнулся, когда вошел внук, когда вошли мы. Я осмотрелся. У одной стены — нары из неоструганного горбыля. Поверх нар наброшено разное тряпье, рваное лоскутное одеяло, пальто, замасленная фуфайка. А поверх всего лежали старая керосинка, вязанка лука, отвертка и запутанная веревка. На полу валялась бутылка из-под подсолнечного масла, другая — из-под вина. Пол был земляной, выщербленный. В крохотные окошки, уходящие в землю, проникал холодный сыроватый свет.
— Здравствуй, дедусь! — сказал Шаров, и я уловил в голосе Шарова некоторую фальшь: так говорят, когда хотят скрыть беду, хотят скрыть, заведомо зная, что ее скрыть невозможно.
Дед ничего не ответил.
— Вставай, дедусь, поедем дочку хоронить, — сказал Шаров помягче.
— Беда-беда, — заплакал дед, и слезы покатились по его седине.
— Давайте, ребятки, печку растопим, — предложил Сашко.
— Беда-беда, — запричитал дед.
— Он не хочет, — пояснил Слава.
— Мало ли чего он не хочет, — сказал Шаров. — Ты, дедусь, не бойся, мы тебя не обидим.
— Беда-беда, — прошептал дед.
Я заметил, что Славка не подошел к деду, не прикоснулся к нему, не спросил у него ни о чем, и дед бросил на внука отчужденный взгляд и тут же отвел глаза в никуда. Мы занесли в комнату часть продуктов. Дед не обратил на них никакого внимания: он по-прежнему смотрел в одну точку. Шаров еще раз предложил старику поехать на похороны:
— Мы тебя, дедусь, осторожно вынесем на улицу.
Старик поднял трясущуюся руку к глазам и заплакал, как ребенок. Теперь слова «беда-беда» звучали протяжно, жалостно, точно он просил: «Оставьте меня в покое, не обижайте меня».
Мы вышли на улицу, а в моих ушах стоял плач старика.
— А ты говоришь, гармония, — почему-то сказал Шаров.
Мы сели в машину и через несколько минут оказались у дома, где после вскрытия находилась покойница.
Женщина в белом халате вынесла оклунок с вещами покойной. Увидев клетчатое материнское пальто, Слава заплакал.
Красными замерзшими руками он тер глаза и не мог сдержаться. Одна из родственниц отдала женщине в белом халате вещи для одевания покойницы — черное платье, черный платок, туфли, а потом и сама робенько нырнула в здание морга.