Страница 21 из 95
Я не знаю, как бы проходил прием детей, если бы нам не помогали двадцать пять отважных, подтянутых, подготовленных нами маленьких единомышленников. Дети быстрее усваивают любой порядок жизни, пространства, времени. Они знали все лучше, чем педагоги. Они были в тысячу раз исполнительнее, послушнее, дисциплинированнее. Они брали новеньких за ручку и вели их по стремительному кругу: врач, кастелянша, баня, снова кастелянша, столовая, потом знакомство с правилами жизни, с помещениями, с окрестностями.
А дни стояли преотвратные.
Дождь. Грязь. Холод.
Эдисоны и коперники, гнедичи и Кюхельбекеры рассредоточивались по территории, кое-кто из них стоял с матерями под навесом, кое-кто сумки развязывал: доставали куски булок, намазывали хлеб повидлом, и все ждали своей очереди, когда же закончится прием и начнется совсем спокойная жизнь. Родители спрашивали, когда поезд назад отвезет их, дети спрашивали, где туалет, где жить они будут, кое-кто решался поинтересоваться, что будет в новом учреждении.
— Все будет, — отвечали воспитатели, — и музыка, и живопись, и образование еще будет, и трудиться все будут, и отдых будет, и питание с непременной добавкой.
— Хочь дети наши поживут, — плакали мамы, ходили за воспитателями по пятам, просились в спальный корпус подняться, но им ответили:
— Не положено, по санитарным причинам не положено.
А дождь, холодный октябрьский дождь, лил как из ведра, и небо матовым серебром, мельхиором черненым светилось, выбрасывая иголками вниз местами поблескивающий унылый дождь. На листьях висели капли: заденешь чуть ветку, за шею воды нальется, обожжет неожиданностью холодной так, что плечи сами кверху потянутся. И грязь, замешенная тысячами шагов, покрыла остатки асфальтовых дорожек, хоть зерно на них сей, на этих дорожках, и в корпусах толстый слой грязи, сходящий на нет туда, подальше к комнатам, и совсем затвердевшая грязь у входа, и грязная бочка с водой, и корыто с водой, и тазы с водой, чтобы отмывать грязь, и руки красные у детей и воспитателей, и лица зеленые, синие, черные, коричневые от сырости, идущей отовсюду, и тепла нет, потому как ни печей, ни батарей, чтобы отогреться. И Петровна уже тряпкой нацелилась в юного эдисона, и Каменюка уже батогом хватил одного из гнедичей, и Сашко уже приспособил кого-то за пачку печенья таскать на склад ящики с макаронами, мешки с крупой, и Волков уже по-своему завлекал старшеклассников, и Смола на кого-то гыркнул: «Это еще что такое! А ну, марш в корпуса!»; и Максимыч уже гнался по столовке за двумя Коперниками, успевшими стащить у него тарелку с конфетами, и Злыдень уже вел за шиворот барахтающуюся гениальность, приговаривая: «Я тебе покажу, як лампочки вывинчивать», и воспитательница из младших классов пришла к директору с жалобой: «Стекло разбили!», и Шаров уже собирал третье совещание и требовал: «Да займите же этих архаровцев, а то с нас штаны поснимают».
А эдисоны и коперники с гнедичами и Кюхельбекерами ножи из столовой похитили, и повар Максимыч суетился, кричал:
— Чем же я теперь буду работать? Все потаскали, ракалии!
— Поснимать бы штаны усим и чертей надавать как следует, — возмущается Шаров.
Это и ко мне отнесено, и к Волкову, и к Максимычу отнесено, и к воспитателям.
— А без штанов даже лучше будет вам, — ехидствует шепотом Сашко, и его противная душа, конечно, уже представила и меня, и Волкова без одежды: сверху и рубаха, и пиджак, а внизу одни волосатые ноги торчат, и лупит нас хворостиной Шаров, и подпрыгиваем мы с Волковым. У Волкова скрипка в руке, а у меня плащ алый со шпагой на ленте розовой. Но и Сашку достается от Шарова:
— А вам бы я советовал попридержать язык!
Я собираю ребят. Славе Деревянно и Толе Семечкину стыдно за то, что они не смогли обеспечить полный порядок, и они, я знаю, меня винят в этом: не даю я им, дескать, развернуться. А мне Икарова с Лужиной однажды как заявили, что Славка с Семечкиным в сарае били нарушителей, так я не выдержал, объявил всем:
— Еще одно такое нарушение, и последует наказание вплоть до исключения из школы…
— А они другого языка никогда не поймут, — сказал, потупив голову, Слава Деревянко. — Я же их знаю.
— А може, и правда, хай им чертей надают, а то спасу нет от некоторых разгильдяев, — это даже Сашко сказал. — Вчера только отвернулся, а этот Касьянов раз — всю ладонь в повидло и в карман, в новый пиджак, черт знает что за детвора…
— Нет, не можем мы пойти по такому пути! — орал я. — Насилие и оскорбления приведут к беде. Я за наказание, но не за физические меры!
— Да им на все ваши наказания, всякие там обсуждения и выговоры наплевать, — это Толя Семечкин сказал.
— Это неправда. Касьянов третий раз ворует, но, может быть, и последний…
Я собираю ребят и перед строем говорю о Касьянове. Говорю, явно подражая методе Макаренко:
— Я верю Касьянову. Я за него ручаюсь. Я верю ему как самому себе. Он, может быть, еще два раза украдет — и больше не будет. Мы, ребята, разрешаем Касьянову украсть всего два раза. Разрешаем?!
— Разрешаем! — кричит веселая толпа.
Касьянов уничтожен, а я потом размышляю: «Черт возьми, что же лучше — это мое уничтожение или „обработка“ детским коллективом?» Я не выдерживаю, бегу в корпус, нахожу Касьянова и говорю ему:
— Прости меня.
Он плачет, и я чувствую, что его слезы искренние, и вот теперь я уверен, что он не украдет… ну, может быть, всего два раза…
Снова на меня нападают воспитатели: что это за метода? что за разрешение два раза украсть?!
Педагоги в растерянности перед стихией буйного, исковерканного детства, перед стихией вандализма и агрессии, которые, впрочем, тоже имеют свои причины: Рябов кого-то вновь оскорбил, Шаров за ухо кого-то схватил, Злыдень с Каменюкой наказали кого-то в своих застенках.
— Ох, куды нас занесло, Костичка! — кричит Раиса, жена Шарова. — Шторы вси пообрывали, архаровцы, и скатерти порезали ножницами! Ох, как мы отсюда выберемся?…
— Да не галдысь, кажу, — Шаров ей отвечает. — Тошно и так — деться некуда.
— Ох, Костичка, я ж тоби казала!
— Да не галдысь! — в десятый раз Шаров срывается. — Перемелется все, мука будет…
— Усим парла надо дать, — Каменюка советует, — иначе все разнесуть.
Еще не все знают в Новом Свете, что такое «дать парла». Привез Шаров это словечко, но не успел еще раскрыть всем его жестокий смысл.
«Дать парла» (от французского «парле» — говорить) означало у Шарова только одно: дать чертей. Пока Шаров не решается злоупотреблять «парлализацией» — тоже научный термин из шаровской педагогики. Осторожничает Шаров. Ходит как по корочке тонкого льда. Не нравятся ему мои добрые отношения с детьми, не может понять, как это я жестоко наказываю ребят, того же Деревянко или Никольникова, а они даже гордятся этим. И Шаровша не может понять моей методы. Носится она по территории, обо всем своему хозяину докладывает:
— Ой, Костичка, що на кухни там робиться!! Петровна у помои кусок сала кинула, а Максимыч бачив все и ничого не сказал…
Отправляется Шаров в столовую. Крепким шагом идет в кухоньку. В помои руки сует решительно, вытаскивает кусок сала, в марлю завернутый!
— Нас обкрадывают! — кричит Шаров диким голосом. — Детей обворовывают!
Дети ложками не звякают, стриженые головки приподняли, восхищаются шаровской справедливостью.
А Шаров составить акт потребовал на хищение сала.
А мы с Волковым стоим, и стыдно нам глядеть в глаза Максимычу, и Петровну жалко.
— Черт попутал мене с тим салом! — оправдывается Петровна. — Николы на чужое добро не зарилась. Простить мене, люди добрые! — плачет Петровна перед обществом.
И прощает ее Шаров. Машет рукой. Детей по головке гладит Шаров, спрашивает:
— Наедаетесь? Или голодные?
— Наедаемся! — кричат дети.
И тут откуда ни возьмись — Эльба радостно залаяла, и совсем весело всем стало. И Шаров рассмеялся. Максимыч захохотал, Петровна улыбнулась, вытирая слезы фартуком.