Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 122 из 179

Но оказалось, дверь открыл не он, а Огурцарь. Огурцарь хмуро огляделся и спросил:

— Гиде гусьпади Гоглимон?

— Гусьпади Гоглимон туты нетути, — съязвила Мартина.

Огурцарь сказал:

— Мы ощучиваем голодуху! Целая сутка во рте ни кошки!

И посмотрел на нас с укором.

Мама показала в сторону кухни:

— Проросшая картошка под мойкой!

Куми-ори весь скукожился от потрясения:

— Мы сами никокаду! Мы никокаду сами!

— Тогда ходи голодный! — посоветовал я.

Но ему этого что-то не захотелось. Он прошел в кухню, затем вернулся, волоча рюкзак с картошкой, и, надутый, проковылял мимо нас.

Хотя лег я поздно, проснулся чуть свет. Первым делом я заглянул в папину комнату. По полу рассыпана картошка, а Огур-царь храпит в папиной кровати. Папы не было.

Я бросился к маме. Там уже сидела Мартина. Они мне рассказали, что еще раз звонили в полицию, и полицейские обзвонили даже все больницы. Но папы нигде не было. Значит, в аварию он не попал.

Я спросил маму:

— Как по-твоему, он решил уйти от нас?

По-маминому, так быть не должно.

— Наш папа не таков. У него ответственности за семью — хоть отбавляй!

В школе в этот день я, наверное, был похож на лунатика и иногда даже не знал, в каком мы в данную минуту находимся кабинете. А на третьем уроке осрамился — дальше некуда. Сижу я, значит, и сам с собой разговариваю. Все думаю, как там дома, пришел ли папа, дошел ли он до нормы. Вдруг Фриц, сосед по парте, толкает меня.

— Вольфи! — шипит. И еще раз: — Вольфи!

Я оглядываюсь на него.

Он показывает одними губами:

— Тебя к доске!

Я встаю и иду к доске. О чем меня спросили, ни малейшего представления не имею. Шестак — он сидит на первой парте — шепчет мне:

— Сердце, сердце нарисуй!

Ну, я взял тогда мел и нарисовал на доске огромное сердце с изящным мыском внизу. Класс гоготал и визжал, как стадо обезьян. Тут только до меня, как до жирафы, стало доходить, что у нас сейчас анатомия и что я должен нарисовать человеческое сердце с предсердиями, желудочками и клапанами, а не пряник сердечком. Но было уже поздно. Учитель заорал, чтоб я садился и чтоб впредь ломал комедию где-нибудь в другом месте.

Это меня взбодрило. Еще больше взбодрило меня сообщение, что Хаслингера видели в коридоре. Он и в самом деле явился к нам на пятый урок. Вид у него был — краше в гроб кладут, и похудел он минимум на десять кэгэ. А лицо из-за болезни печени стало изжелта-лимонным.

Хаслингер уселся за учительский стол. Обычно он во время урока ходит.

— Хм, ну вот я и вернулся, — сказал он.

Вероятно, он рассчитывал увидеть радость на наших лицах. Но никто не обрадовался, потому что с молодым преподавателем куда веселее.

Затем Хаслингер обратился к Шестаку:

— Шестак, расскажите-ка, что вы тут без меня прошли.

Титус собрался уже отвечать. Но Славик Берти успел-таки вставить:

— Простите, господин учитель. Вы забыли об уравнениях и подписях у Хогельмана!

Я был готов задушить этого мелкого пакостника. Но Хаслингер смотрел эдак задумчиво, как будто силился вспомнить, о каких, собственно, подписях и уравнениях идет речь.

Я поднялся и сказал:





— Простите, господин учитель, я не знал, что вы сегодня придете!

Хаслингер сказал «ну, ну», затем поднял на меня глаза и произнес:

— Мой юный коллега, замещавший меня во время болезни, сегодня подходил ко мне. Он не считает вас полным профаном, наоборот, по его мнению, вы не лишены математических способностей. Так что прошу к доске, Хогельман, расскажите-ка, что вам было задано в последний раз?

Титус, довольный, плюхнулся на место, а я понуро побрел к доске. Хаслингер гонял меня до звонка. Я сделал всего лишь одну ошибку, совсем пустяковую. Чем дольше я решал, тем желтее и изможденнее делалось Хаслингерово лицо. А когда зазвенел звонок, он сказал:

— Просил бы вас пройти со мной в кабинет географии!

Я прошел за Хаслингером в кабинет географии. Во время перемены Хаслингер всегда там уединяется, даже когда у него нет уроков. Как сейчас, например. В учительскую он никогда не заходит.

Хаслингер подошел к большому глобусу и крутанул его. Он сказал:

— Пока я болел, вы очень выросли, очень!

Потом он сказал, что он старый и больной человек. К тому же тридцать семь учеников в классе — это не фунт изюма. Разорваться он не может.

Я подумал: «Дорогой Хаслингер, кому-кому, а мне жаловаться на недостаток внимания не приходилось!» Хаслингер говорил, вращая глобус:

— Знаете, Хогельман, прошу меня только очень правильно понять. Я полагаю, мой молодой коллега, вот… сегодня ведь дидактические методы иные, но, если бы вы… я полагаю… то я бы вам, безусловно, тоже, вот…

Я даже приблизительно не мог представить, что это такое — дидактические методы. Но одно я понял: Хаслингеру грустно. Он думает, это новый преподаватель научил меня решать уравнения. И ему неловко, он ведь на мне уже крест поставил.

Я рассказал Хаслингеру, что вместе с родной сестрой каждый божий день вкалывал до умопомрачения.

— Ах, вон оно что! — пробормотал Хаслингер. Он уже выглядел не таким утомленным. — Ах, вон оно что, с сестрой! До умопомрачения! — И еще добавил: — Видите, юноша! Терпение и труд — все перетрут! — И он весело крутанул глобус.

Я не знал, должен ли еще здесь торчать или могу идти. Только я собрался об этом спросить, как он сам обратился ко мне:

— Хотите, я сделаю вас дежурным по географическому кабинету?

Правду говоря, никаким дежурным быть я не хотел, нет у меня особого желания вытирать пыль с глобусов, свертывать карты. Но никуда не денешься, пришлось промямлить: «Да, да, с удовольствием» — и принять почетную должность.

Хаслингер показал мне, как нужно протирать глобус, как аккуратно скатывать географические карты и в какой последовательности следует убирать в шкаф наглядные пособия, чтобы их не повредить. Одновременно он рассказал, что до сего дня у него был такой замечательный и прилежный дежурный, такой чистюля, но, к сожалению, он «приезжающий», то есть ученик, который в школу и из школы ездит на поезде, потому что живет очень далеко. А по новому расписанию его поезд отходит теперь раньше, и чистюля опоздает на поезд, если будет протирать глобусы.

Потом Хаслингер как-то через плечо посмотрел на меня и спросил:

— Вы, Хогельман, надеюсь, не «приезжающий»? А?

— Я? Нет! Не-е-т! — сказал я, заикаясь.

— А вы далеко от школы живете? — спрашивает Хаслингер.

— Нет, — отвечаю, — мы живем около старого городского собора, за углом!

— Вот оно что, — говорит Хаслингер, — так мы соседи, получается!

Из кабинета географии я выполз, как во сне. Хаслингер, оказывается, и знать не знает, где я живу! Он меня, выходит, и не признал вовсе! Значит, невзлюбил он меня просто как учитель ученика! Если бы я не волновался за папу, я был бы, наверное, очень счастливым человеком. Не хочу кривить душой: чуточку счастливым я все-таки себя чувствовал.

Я зашел за портфелем в уже опустевший класс. Все давным-давно ушли. Долго же мы проворковали с Хаслингером!

Стрелой слетел с третьего этажа, отвешивая по пути поклоны гипсовым бюстам классиков, установленным на лестничных площадках.

А внизу, в просторном вестибюле, который примерные ученики называют актовым залом, я остановился и сделал громко «бэ-э-э-э».

В это время мимо проходил наш истопник.

— Это ты от злости так мычишь? — спросил он меня.

— Да нет, — сказал я, — школа не такая уж муть зеленая, как иногда кажется!

А он сказал:

— Сперва надо хоть разок убрать всю школу и растопить печи, тогда сразу станет ясно, муть она или не муть.

Перед воротами меня дожидалась Мартина. Она сказала, одной ей идти домой страшновато: вдруг папа все еще не вернулся? У меня язык чесался — так хотелось передать ей нашу беседу с Хаслингером, но я не успел, потому что мы неслись как угорелые. Обычно на дорогу домой у нас уходит двенадцать минут. На сей раз мы уложились в семь.