Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 179

Михл пытался утешить меня.

— Хаслингер ведь еще два зачета устроит, — предположил он. — Напишешь последние работы на трояк — считай, проскочил!

Да у Михла просто фантазия разыгралась. На трояк у Хаслингера?! Скорее мир рухнет в тартарары. Всю оставшуюся дорогу я не проронил ни слова. И не прислушивался больше к утешавшему Михлу. Мой мозг свербила одна мысль: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…» Поэтому в пасхальные каникулы я ничего не учил. Стоило мне открыть портфель и достать тетрадь, как в голове начинало гудеть: «Навторойгод, навторойгод, навторойгод…»

Я действительно каждый день пытался. Результат был один и тот же. В голову не шло ничего, кроме «навторойгод». А закинешь портфель в угол — сразу на душе легче становится. И мысли самые разные так и бурлят в голове.

Но сегодня каникулы кончались, и что-то должно было случиться. Я сидел на столе, вертя в руках блокнот, исчерканный папиными подписями (фальшивыми). В комнату вошла Мартина. Ей нужна была моя точилка для карандашей, чтоб все ее карандашики имели изящные носики.

Мартина обожает такие штучки. Ее школьные принадлежности всегда опрятны до отвращения: и тебе запасной стержень для авторучки, и тетради обернуты, в портфеле крошки или там жевательной резинки днем с огнем не найдешь. Даже на треугольниках ничего не выцарапано. Цветные карандаши у нее один к одному. Как она этого достигает, ума не приложу. Красный превращается у меня в огрызок, когда к коричневому я еще не притрагивался.

Как я уже сказал, Мартина зашла за точилкой. Она все-таки заметила листки, испещренные псевдопапиными подписями, хотя я прикрыл их рукой. А она ведь не без понятия. Сразу смекнула, что к чему.

— Это совершенно бессмысленно, — сказала она. — Так ты себе еще больше напортишь.

— А ты можешь представить, — спросил я, — что сегодня вечером я подойду к папе и выложу ему пять несделанных допзаданий и кол в придачу?

Этого Мартина представить не могла. Она тоже несколько раз попыталась скопировать папину подпись. Вышло не лучше, чем у меня. Мартина пообещала непременно что-нибудь придумать. Но на это ей нужно дня два-три. Я же должен, для отвода глаз, сказать Хаслингеру, что папа в отъезде и вернется лишь к концу недели. А если я захочу, она сама сходит к Хаслингеру и подтвердит, что отец действительно уехал. Невозможно было представить, что Хаслингер в это поверит; все же на душе стало легче. Особенно после того, как Мартина пообещала мне помочь, чтобы я не выпал в осадок — на второй год. Она возьмет меня на буксир. А Хаслингера мы уж как-нибудь нейтрализуем — так она сказала.

За ужином царило гробовое молчание. Папа, хотя и вышел к столу, не проронил ни слова. Соответственно и мы помалкивали. После трапезы папа подобрал в кухне последнюю проросшую картофелину и уже подпорченную головку чеснока и направился в свою комнату. На пороге он спросил нас:

— Как ваши школьные дела? Все ли готово к завтрашнему дню?

Ник пробубнил пасхальный стишок. Что-то про свечечки, куличики и ангельские личики. Мартина толкнула меня:

— Самое время все сказать!

Я сделал шаг в папину сторону. В одной руке он держал картошку, а другой ласково трепал Ника по головке. Папа перевел взгляд на меня. Между его взглядом и хаслингеровским не было абсолютно никакой разницы.

— Тебе что-нибудь нужно? — спросил он.

Взгляд Мартины буквально подталкивал меня в спину. Но я отрицательно мотнул головой и ушел к себе в комнату.

— Трус, — прошипела вдогонку Мартина.

В этот вечер я еще долго не мог уснуть. Пытался забыться то на правом боку, то на левом. И на спине, и на животе. Не спится, и все тут. Часы на ратуше пробили полночь. Я решил подумать о чем-нибудь необыкновенно приятном. Как я, к примеру, стану чемпионом по плаванию на спине среди юниоров. Мне виделась восторженная толпа болельщиков и среди них ликующий папа. Но тут из душевой кабины вылез Хаслингер. В правой руке он держал мою тетрадь для классных заданий и угрожающе ею размахивал. Он пробился через восторженные толпы прямо к папе и попросил его поставить везде свои подписи. В этом месте папа ликовать перестал. Летом мы, наверное, отправимся в Италию. Воображение рисовало такую картину: я жарюсь на солнышке и лижу мороженое. Но Хаслингер и здесь все испортил. Он возник рядом со мной, как джинн из бутылки, и заблажил на весь пляж:





— Хогельман! Не загорать! Второгодники должны быть бледнолицыми!

Я вспомнил, как чудесно было вчера в «И-го-го», но тут же увидел восседающего на музыкальном автомате Огурцаря. Он заговорщицки шепчет мне:

— Мы гордить вашей папе про вашенские выходули!

Так хотелось помечтать о чем-нибудь адски хорошем, а такая чертовщина из этого получилась! Внезапно мне стало не по себе. Померещилось, будто в комнате что-то шуршит и поскрипывает Зажечь настольную лампу и оглядеться я не решался. Мои пятки торчали из-под одеяла. Я бы с удовольствием подтянул ноги. Ине было неприятно, что какая-то часть тела не прикрыта, но я не осмеливался даже пальцем пошевелить. Так я пролежал целую вечность, вслушиваясь в шорохи и скрипы. Изредка мимо окна проезжала машина, тогда на потолок ложилась узенькая полоска света. Она перемещалась от стены к стене. От нее тоже делалось жутковато.

Папа говорит, мальчик в моем возрасте уже ничего не должен бояться. А дедушка считает, что вообще ничего не боятся только законченные идиоты.

Мама боится пауков, майских жуков, неоплаченных счетов и электропроводов. Когда Ник бегает по ночам в одно место, он не спускает воду, боясь шума. Мартине страшно возвращаться поздно домой по слабо освещенной аллее. А дед боится заработать еще один инсульт: тогда он не сможет ходить или говорить или даже умрет.

Папе тоже бывает страшно. Он вида не подает, но я-то не раз замечал. Например, когда он во время обгона никак не может пристроиться в свой ряд, а навстречу, лоб в лоб, мчится лимузин. Или когда он думал в прошлом году, что у него рак желудка. Узнав результаты обследования, папа так развеселился, что было видно, какого страху он натерпелся перед этим.

Все это я себе говорил, пока слышались шорохи. Тем не менее в душе я радовался, что поблизости не было никого, кто бы мог мой страх заметить. С другой стороны, очутись здесь кто-нибудь, я бы, наверное, и не струсил, и мне захотелось, чтобы кто-нибудь оказался рядом.

Раньше, когда я был маленький, я всегда бежал к маме, если ночью мне вдруг становилось страшно, и дальше спал у нее в постели. Даже сейчас помню, как это приятно.

Прокрутив все это в памяти, я заснул. Что-то мне снилось. Сейчас я уже не знаю, что именно. Знаю только, что это был очень добрый сон.

Когда утром Мартина заколотила в дверь с криком «вставай», мне адски не хотелось открывать глаза: так уютно было во сне. Но Мартина постучала еще раз — она это проделывает ежедневно, — и мне пришлось встать. Сразу в башке закопошились папины подписи, задачки и Хаслингер. Я страшно разозлился на свое железное здоровье. Захотелось иметь такие же гланды, как у Ника. Мама бы тогда с ходу поверила, что у меня в горле ломит.

Притащился в ванную и отпихнул Мартину от умывальника. Не то она б до восьми выдавливала угри на носу. А потом плакалась, что у нее нос как морковка. Мартина заперла дверь в ванную и говорит:

— Вольфи, дубина, ты что, ошалел?

— С какой стати я должен ошалеть? — спросил я.

Мартина вынула из кармана халата измятую бумажку. Да это листок из блокнота, на котором я экспериментировал с папиными подписями. Мартина сообщила, что листок валялся на полу в гостиной. Там она и обнаружила его минут десять назад.

Я точно знал: все исписанные листочки были тщательно скатаны мною в маленькие горошины и выброшены в корзину. В гостиной я не мог их обронить ни при каких обстоятельствах. Однако было уже полвосьмого, а мы еще не садились завтракать.

Времени, чтобы обсудить это происшествие с Мартиной, не оставалось. Но во мне все-таки зародилось подозрение. Страшное подозрение. Я вдруг вспомнил ночные скрипы и шорохи. Может быть, мне это вовсе и не почудилось.