Страница 267 из 292
— Лерой! Прекрати! — отчаянно завопил Гельмгольц. И отнял у Лероя палочку. — Ты только посмотри на себя! Посмотри, во что превратился твой костюм! Боже, все погибло, все безнадежно испорчено!.. — Дрожа с головы до пят, он ощупывал дырки, торчащие в разные стороны нитки от пуговиц, съехавшие набок накладные плечи. Потом с безнадежным видом вскинул руки вверх. — Все кончено. Мы сдаемся. Колледж Линкольна признает свое поражение.
Лерой смотрел на него бешено расширенными глазами.
— А мне плевать! — крикнул он. — Я даже рад, да!
Гельмгольц подозвал одного из оркестрантов и протянул ему ключи от машины.
— Там, на заднем сиденье, запасной костюм, — пробормотал он. — Тащи его сюда, живо! Для Лероя.
Оркестр линкольнской школы под названием «Десять рядов» красивым строем промаршировал по улице, направляясь к площади, где возле трибун развевались яркие знамена. Джордж М. Гельмгольц бодро улыбался, маршируя с края, рядом с обочиной, не отставая от подопечных. Но при этом чувствовал себя вконец опустошенным, отчаяние и страх переполняли, казалось, все его существо. Одним ударом жестокая Судьба лишила его всякой надежды на выигрыш приза, ничего подобного по нелепости в истории оркестра еще не случалось.
Он был просто не в силах взглянуть на молодого человека, на которого поставил все. Он и без того с удивительной ясностью представлял, как выглядит сейчас Лерой — тащится, ссутулясь, неряшливый и ободранный, утонув в бесформенном костюме, нелепый комок нервов и дорогостоящей ткани. Во время прохождения оркестра мимо трибун Лерой должен был играть один. Однако, по мнению Гельмгольца, сейчас Лерой был не только не способен играть, но и вспомнить свое имя не смог бы.
Впереди показалась цепочка меловых отметин, которые Гельмгольц сделал у обочины с раннего утра, они показывали оставшееся до трибун расстояние.
Проходя мимо первой отметины, Гемгольц свистнул в свисток, и оркестр грянул «Звездно-полосатый навсегда» — громко, гордо. Казалось, от этих звуков замирает сердце, а кровь быстрее бежит по жилам. Эти звуки заставили толпу привстать на цыпочки, а щеки — зацвести румянцем, точно розы. Судьи так и подались вперед, даже перегнулись через барьер, в предвкушении невиданного и неслыханного великолепия.
Гельмгольц достиг второй отметки.
— Готовьсь! — крикнул он. И через секунду выдал вторую команду: — Поджигай!
И улыбнулся стеклянной улыбкой. Еще через пять секунд оркестр поравняется с трибунами, музыка смолкнет, из хлопушек устремятся в небо маленькие звездно-полосатые американские флажки. И тут настанет черед Лероя, и он исполнит свою патетичную партию на флейте, если, конечно, вообще сможет поднести эту самую флейту к губам.
Музыка смолкла. Хлопушки грохнули, вверх взмыли разноцветные парашютики. Оркестр линкольнской школы под названием «Десять рядов» проходил мимо трибун стройными рядами, сверкая медью, с высоко поднятыми головами, на которых колыхались плюмажи.
Гельмгольц едва не заплакал, когда американские флажки, прикрепленные к парашютикам, повисли в небе. И среди этого взрыва, среди всего этого торжества, алмазными трелями рассыпалась флейта, исполняющая шедевр Сузы. Лерой! Лерой!..
Оркестры выстроились против трибун. Джордж М. Гельмгольц занял место перед своими воспитанниками, рядом со знаменем колледжа Линкольна, где на алом фоне красовалась огромная черная пантера. О, славный, незабываемый момент!..
Когда его вызвали получать приз, он бодро пересек широкую площадь под звуки мелкой барабанной дроби и призывного пения флейты. А когда шел назад, стараясь не сгибаться под тридцатифунтовой тяжестью бронзы и орехового дерева, из которых был сделан приз, его оркестр заиграл «Сегодня зарыдают все Линкольна враги», слова и музыка Джорджа М. Гельмгольца.
Когда наконец парад закончился, помощник директора Хейли вылетел из толпы — пожать руку Гельмгольцу.
— Лучше пожмите руку Лерою, — сказал ему Гельмгольц. — Это он настоящий герой. — И, сияя улыбкой, начал высматривать Лероя в толпе, и снова увидел его рядом с хорошенькой блондинкой, девушкой-флейтисткой, причем беседа между этими двумя молодыми людьми приобрела еще более оживленный характер.
— А ей, похоже, ничуть не мешает отсутствие широких плеч, верно? — заметил Гельмгольц.
— Это потому, что они ему больше не нужны, — сказал Хейли. — Теперь он настоящий мужчина, и совершенно не важно, какая у него фигура, колокольчиком или нет.
— Да он определенно отдал все ради победы школы, — сказал Гельмгольц. — Мне импонирует дух коллективизма в этом мальчике.
Хейли расхохотался.
— Да никакой это не дух коллективизма! А самая настоящая любовная песнь половозрелого американского самца. Вам вообще хоть что-нибудь известно о любви, а, Гельмгольц?
Гельмгольц думал о любви, когда в одиночестве брел к своей машине. Руки ныли от тяжести большого приза. Если любовь способна ослепить, одурманить, загнать человека в ловушку, словом, как утверждают многие, проделать с человеком тысячи разных самых ужасных и диких вещей, то тогда нет, такой любви он никогда не знал. Гельмгольц вздохнул. Наверное, он все же что-то упустил в этой жизни, так и не смог испытать истинно романтического и глубокого чувства.
Подойдя в машине, он заметил, что левое переднее колесо спустило. И вспомнил, что запаски-то теперь у него нет. Но он не испытывал по этому поводу ни малейшего сожаления или раздражения. Поймал такси, уселся на заднее сиденье, поудобнее пристроил приз на коленях и улыбнулся. В ушах снова звучала музыка.
Юный женоненавистник
© Перевод. Н. Эристави, 2020
Джордж М. Гельмгольц, учитель музыки и дирижер оркестра линкольнской школы, умел изобразить, почитай, любой музыкальный инструмент. Захочет — завопит, точь-в-точь кларнет, а захочет — забормочет на манер тромбона либо заорет, как труба. Надует свой внушительный живот — и заревет фанфарами, вытянет нежно губы, прикроет глаза и засвищет флейтой-пикколо.
Вот, значит, как-то раз в среду, часиков так в восемь вечера, он этим и занимался — маршевым шагом нарезал круги по репетиционному залу школьного оркестра, усиленно выстанывая, выборматывая, вывизгивая, выревывая и высвистывая мелодию «Semper Fidelis».
Труда особого для Гельмгольца в этом не состояло. Сорок лет ему — и едва не двадцать из них он только тем и занимался, что создавал оркестры из полноводного потока мальчишек, струившегося через школьные коридоры — от первого звонка к последнему. Уж в такт им попадать он научился. Так хорошо научился попадать в такт, так навострился жить радостями и печалями своих оркестров, — всю свою жизнь в музыкальных терминах только и воспринимал.
А рядом с раскрасневшимся с натуги, возбужденным руководителем оркестра вышагивал неуклюжий парнишка лет шестнадцати, бледный от напряжения и серьезности происходящего. Берт Хиггинс его звали — длинноносый, под глазами синяки, и ходил он как-то валко, ни дать ни взять — самка фламинго, представляющаяся раненой, чтоб крокодила от гнезда своего подальше отвести.
— Трам-пам, тарарам, тратам, тарам-пам-пам! — выпевал Гельмгольц. — Левой, правой! Левой, Берт! Локти к корпусу прижми, Берт! Под ноги смотри, Берт! В ногу, Берт, в ногу! Головой не верти, Берт! Левой, правой, Берт, — левой! Стой — раз, два!
С улыбкой Гельмгольц сообщил:
— Можно считать, кое-какого прогресса мы добились. Пожалуй.
— Практиковаться с вами, мистер Гельмгольц, и впрямь очень помогает, — закивал Берт.
— Пока ты готов не жалеть усилий, буду только рад поспособствовать, — сказал Гемгольц.
Перемены, которые произошли с Бертом за последнюю неделю, поражали его невыразимо. Казалось, мальчишка разом помолодел на два года и снова стал таким, каким был в средних классах — неловким, трусоватым, одиноким, унылым…
— Берт, — заговорил Гельмгольц, — ты совершенно уверен, что недавно не падал, не ушибался, не болел? — Уж кого-кого, а Берта он знал хорошо. Два года на трубе играть мальчишку учил! На глазах его рос — и вырос в стройного парня с отличной осанкой. И вдруг — такое падение духа, такая утрата уверенности в себе и координации движений, поверить невозможно!