Страница 2 из 9
Свои тексты я читал брату. Он слушал меня внимательно, лёжа на животе, задом к потолку, верхними зубами впившись в обивку подлокотника.
– Братан, тебе надо публиковаться, иначе ты застрянешь, – сказал он.
– Можно, вот только где? – спросил я.
– В «ГородЛите».
– Что ещё за «ГородЛит»?
И он печально ответил:
– Место, где теряются таланты.
Литературный клуб «ГородЛит» на протяжении вот уже нескольких лет собирался в Сером Доме, который стоял на высоком холме Набережной, где его продували семь ветров.
Дом этот представлял собой трёхэтажное деревянное здание, лишённое изыска и покрашенное в неизбежный цвет.
В этом Доме находился музей, которым заведовала жизнерадостная дама низкого роста, на плоском лице которой ютились грустные глаза. Звали её Лилит Степановна Фуфаева.
Для сборищ клуба было выделено специальное тихое место, чердак. Пахло здесь бумажной пылью, тягучей древностью и дешёвым чёрным чаем. Посередине помещения располагались длинный стол и стулья.
Каждое воскресенье ровно в полдень клуб открывал свою потаённую дверь в литературный мир.
Каждое воскресенье к полудню я бежал от своего одиночества, дабы затеряться в его стенах.
Лысого бородатого дядьку звали Альба, он себя считал метафизиком. Он постоянно сидел во главе стола и таинственно молчал, как суровый древний бог. Как Вотан. Или Перун. И в его взгляде гремела тайна, которую он тщательно скрывал. Или мне просто так казалось. Фуфаева его ласково называла «наш милый архонт», чему он принципиально противился.
В первый раз он посмотрел на меня через очки так, будто увидел во мне нечто жалкое, что-то склизкое и нереализованное.
– Так, значит, вы и есть тот самый автор? – спросил он у меня.
– Это вы о чём?
– Читал я вашу повесть, – сказал он. – Нахожу её слегка занятной. Но где финал-то?
– Пишу вот.
– Вы хотите её опубликовать в нашем альманахе?
– Хотелось бы.
– Тогда дописывайте концовку, а то что она у вас как человек без ног. Так не годится, не годится.
Часто он молчал. Иногда он говорил. Иногда говорил сильно и всегда скучно.
– Вы не видите, что мы все живём в говнище. Вы не понимаете, что мы все живём в программе. Мы ходим, как роботы, всё ищем сакральный смысл говнищу (он ставил сильный акцент на этом слове). Но этому говнищу необходимо противопоставить свой безграничный внутренний мир, духовный Космос, где сегодня только и можно найти твёрдую почву, дабы непринуждённо двигаться вперёд, не теряя из вида вечные ориентиры добра, красоты, свободы.
Он говорил, и все его слова улетали в пустоту. Вероятно, что их никто не понимал, или даже не пытался понять. И казалось, что он похож на Иисуса, которого распяли от недоумения.
Альба хвалил меня за то, что я пишу, пел мне дифирамбы, что я пишу неплохо, но жёстко критиковал меня за сюжет: за грязь, хаос и говнище, за безысходность непутёвых персонажей, за их абсурдные решения.
Альба говорил, что вот если бы случилось так, что все мои герои были реальны, он в сложной ситуации не подал бы им руки, потому что они, большее количество, мерзкие по себе люди, а мерзких людей он не переваривает.
– Зачем тратить время на разрушение, когда давно пора писать о созидании? – говорил он. – Откуда столько в вас агрессии? Откуда в вас это непостижимое зло, эта чернуха? Почему нельзя написать светлую, красивую и вечную вещь без этих ваших убийств, насилия? Зачем этот мрак во мраке?
– Во мраке тоже есть своя красота, – сказал я ему.
– В этом говнище? Вы хотите мне сказать, что в этом говнище есть красота?
– А разве нет?
– Нет. – Он был сама категоричность.
– Но вам так кажется, а мне нравится писать об этом. Потому что я в этом дерьме и копошусь. Зачем выдумывать красоту, когда я её не видел? Зачем врать про то, что я не чувствовал, когда я могу сказать правду про то, что вижу каждый день?
Он удивлённо цокал языком:
– Меня пугают ваши мысли. Надеюсь, что литература вас выбрала не случайно.
С Альбой часто приходила щуплая девочка Лиза с сальными тёмными волосами и в сером бесформенном свитере. Она хвасталась тем, что училась на литературном факультете, потому что в будущем мечтала стать великим писателем.
Она прочла все мои рассказы и сказала:
– Твоя проза качает, чем не качает совсем. Но…
Лиза заметила, что при написании я совершаю огромное число стилистических ошибок с использованием времён, которые, по её мнению, нужно обязательно исправить, а то ведь текст тут же потеряет литературность. Тем более я перебарщивал с канцеляритами, ведь в художественном тексте такое непринято.
– Я б так на твоём месте не делала, потому что это делать нельзя, – сказала она.
Там же в «ГородЛите» я познакомился с Бэмом.
В первый день я его спросил, а почему Бэм-то, на что он мне ответил:
– Потому что футуризм.
Его ответ мне ничего не прояснил, но зато я остался без вопросов.
Это был шестнадцатилетний мальчуган, он считал себя поэтом-футуристом. Он много говорил о музыке, потому что учился в музыкальном училище. И он сочинял стихи в форме «лесенки», чего не в нос было Фуфаевой. Она утверждала, что якобы он мнит себя Маяковским, что этим заимствующим строением он только портит свои потрясающие сочинения. Ведь он, Бэм, талант, говорила Фуфаева, а он свой необычный дар разменивает не на содержание, а на неопрятную форму. На что парнишка ей объяснял:
– Я музыкант, Лидия Степановна. Мне важнее ритм, я так пишу, а как хотите вы, я не хочу. И не буду.
Бэму нравилась моя проза.
– Круто пишешь, чувак, – сказал он. – Я вот тож хочу написать какой-нить рассказ. Ну, или повесть, или роман. Хочу также писать, как ты.
– Как я не надо. Пиши, как ты.
– Постараюсь. Вот только хэзэ о чём?
– Придумай, кто тебе мешает?
– Хэзэ. Я же задрот по стихам.
Мальчишку не переваривал поэт Денис Городецкий. Он всячески подстёбывал салагу, обзывал его «мелкодырчатым футурастом». Кто такой «мелкодырчатый» я не знал, и «футураст» – тоже. Но мне казалось, что его оскорбление было обидным, вот только Бэм виду не подавал.
Что можно сказать о Городецком?
Он самовольно причислял себя к ученикам Даниила Хармса и писал верлибры. Он наделял свои тексты непричёсанным минимализмом, где отсутствовали ритм и рифма, но было много ненужных цифр, символов и заумных слов.
Городецкий был под стать своему специфическому творчеству: тощий неказистый ворчун, с всклокоченными волосами, нервным заострённым лицом и злобой на весь свет. Его ненависть таилась в его чёрных глазах.
Однажды этот сукин сын как-то завалился на очередное заседание и со всего размаху влетел лбом в притолоку дверного проёма чердака, он взвыл от боли, разорвал воздух отборным истеричным матом в адрес архитектора, мол, кто так низко строит дверь, и долго, почти три часа всего заседания зациклено сокрушался по этому поводу.
Городецкий любил Хулио Кортасара, он часами мог пороть несусветную чушь, какой аргентинский писатель неповторимый гений, а его великий роман «Игра в классики» – это абсолютный шедевр, кто бы ему что против него не говорил.
Городецкий хвалился, что работает над экспериментальным романом с необычной структурой повествования, с отсылками на опус магнум своего обожаемого писателя. Он говорил, что устал тратить время на стихи, ведь поэзия – выкидыш прозы, а прозу необходимо окучивать, в прозе возможностей больше и шире, пиши, экспериментируй со словом, со стилем. Фуфаева корила его за это, говорила, что он уходит в заумь, где и пропадёт окончательно.
Но он возражал:
– Для кого-то заумь, а для меня свобода. Вы просто ничего не смыслите в этом.
И вот я однажды по глупости поделился с ним своей мыслью, что мечтаю сочинить вещь всех времён и народов, которая приведёт разум людей в целом не к разрушению, а к пониманию, то есть к просветлению. Ведь вон Библии несколько тысяч лет, а человечество, читая её заповеди, её притчи, всё по-прежнему лажает и лажает. И вот когда я всё-таки сочиню эту вещь, я отрекусь от всех премий, денег, просто из-за одной цели: увидеть мир и его освобождение от всякой скверны.