Страница 51 из 55
Я понял упрек старого доктора, и постарался припомнить, правильно ли записал в протокол расположение ссадин: прикрыв глаза, представил лежавшего покойника и повертелся, определяя, где для того «право», а где «лево», а потом прикоснулся к собственной шее и проверил, так ли я записал. Остриков с улыбкой наблюдал за моими ужимками.
– Нет, я верно записал: справа на шее были у него более многочисленные следы ногтей.
– Ага! – вскричал доктор, бросив даже препараты. – Справа! О чем такое говорит?
Я в растерянности пожал плечами. Остриков разозлился.
– Крокодил! – рявкнул он на меня. – Чему я вас всех учил, негодных?! Ведь правая рука обыкновенно сильнее левой, и удавление производится по большей части правою рукой!
Я молчал, не понимая пока значения этого факта.
– Значит: обыкновенно на шею справа, при удавлении, ложится только большой палец, а все остальные пальцы приходятся на левую сторону, так?
– Так, – подтвердил я, начиная понимать, в чем дело. – А если больше ссадин на правой стороне шеи, то можно предположить, что убийца – левша?
– Ну наконец-то, – удовлетворенно хмыкнул Остриков. – Кто из находившихся в доме левору-кий?
– Не знаю, – растерянно сказал я. – Но при чем тут обитатели дома? Леворукие или праворукие, на них, ни на ком, нет порезных ран, из которых могло излиться столько крови, сколько я видел там, в зале…
Остриков, только-только успокоившийся, разозлился снова и даже сплюнул в сердцах.
– Тьфу! Да кто про кровь говорит? Ты мне скажи сначала, есть ли левши там. А с кровью потом разберемся.
Я стал вспоминать, какой рукой обыкновенно принимал у меня пальто швейцар Василий; нет, он определенно праворукий. Потом – обстановку в кабинете барона: кажется, на столе у него в кабинете чернильница стояла с правой руки, и там же лежали перья, значит, ему удобнее писать правой рукой. Женщин я исключил сразу, и хотя Ост-риков на меня зарычал, – мол, никого в таком деле исключать нельзя, но потом все же вынужден был признать, что такое убийство, как задушение крупного здорового мужчины, с малой долей вероятности может быть делом рук хрупкой женщины.
К тому же наконец были готовы препараты, с тем, чтобы можно было измерить диаметр кровяных телец и определить, соответствуют ли они по размеру кровяным шарикам человека, как известно, – самым крупным, или же по средней величине ближе к кровяным тельцам собаки либо лошади, быка, овцы. Мы занялись подсчетами и вскоре увидели результат, который озадачил меня, но и в то же время прояснил одно странное обстоятельство.
Несомненно, для нас с доктором Остриковым (но не бесспорно для Медицинской конторы) было то, что кровь, которую соскоблили мы с лезвия ножа, извлеченного из руки трупа, а также кровь, в изобилии покрывавшая стены и пол зеркальной залы, принадлежала – не человеку, нет. По всему получалось, что это была кровь крупного скота – быка или коровы.
И в свете этого нашего вывода мне понятно стало значение одной вещи, найденной неподалеку от злосчастного дома, где совершилось убийство: окровавленного бычьего пузыря. Если его принесли с бойни, наполненным бычьей кровью, разлили ее в зале, чтобы ввести в заблуждение следствие, – что и произошло в итоге, – то мы напрасно искали убийцу среди лиц, имеющих на теле раны. Значит, убийца вовсе не был ранен. И Ост-риков прав: никого нельзя исключить. Что ж, значит, мы этим выводом отброшены далеко назад, дальше, чем до поимки Гурия Фомина по примете в виде порезной раны на руке?
Пытаясь вспомнить, какой рукой ловчее управлялся Гурий Фомин, сидя напротив меня в кабинете полицейского управления, я представил себе, весьма ясно, всю его колоритную фигуру – и вдруг точно холодной водой меня окатило: родимое пятно! Крупное, бархатистое родимое пятно на правом боку! Я отчетливо видел его, когда Гурий прыгал в окно из здания на Морской, и я очень хорошо его рассмотрел, когда пытался оказать помощь, увы, запоздавшую, распростертому на полу гостиничного номера Фомину с ножом в груди. Но я видел это пятно в том же самом месте, на правом боку мужского тела, еще один раз.
Да, и сомнений в этом быть не может, хоть я и был тогда под влиянием некоего отравляющего снадобья, возможно, опиума. Обхватив голову руками, я застонал, и доктор Остриков ласково тронул меня за плечо, а потом стал поглаживать, стараясь успокоить.
Господи, какой я был дурак! Меня провели, как сопливого мальчишку! Меня, судебного следователя, здорового парня по прозвищу Медведь, пяти с половиною пудов весу, водили за нос все это время, подсунув мне вместо трупа – фигляра, кухонного мужика! А я принял все за чистую монету и бежал в панике, и прятался потом, и чувствовал себя преступником, хотя ничего преступного тогда еще не совершил. Боже, ведь наверняка сам Гурий и обыскал мою одежду, пока я в бесчувствии лежал на смятой постели, и сам же Гурий забрал записку, приведшую меня в номера, – чтобы уничтожить всякую связь между мною и той особой, что заманила меня туда. А уж зачем взял часы – чтобы использовать потом как улику против меня, или по своей природной склонности к воровству, – на это уж Гурий не ответит.
Я стонал и раскачивался, проклиная свою доверчивость и близорукость, до тех пор, пока Ост-риков, отчаявшись лаской привести меня в чувство, не плеснул мне в мензурку чистого спирту и не заставил насильно меня выпить, да еще и прикрикнул потом, хорошо подзатыльник не дал.
Глотнув обжигающего спирту – так, что зашлось дыхание, и услышав окрик, я вдруг взглянул на себя со стороны и усовестился своей слабости. Мало того, что я допустил, чтобы со мной обошлись, как с простаком, так еще и не умел признать своих ошибок и устроил форменную истерику, да на глазах у старого врача. Стыдно, я чуть было не застонал уже по новой причине – от стыда, но сумел удержаться.
В любом случае, прежде чем предпринимать дальнейшие действия, следовало узнать, установлена ли достоверно личность убитого, действительно ли в доме Реденов убит итальянский тенор Карло Чиароне. Я порывался ехать на Измайловский, поговорить с Соней-модисткой, – вдруг у нее уже есть какие-нибудь новые сведения, но доктор Остриков меня не пустил. Он велел мне сидеть в его каморке, и вызвался сам съездить – но не к Соне, а к Силе Емельянычу Баркову, которого, оказывается, давно знал лично.
– Я, правду сказать, нечасто с ним вижусь с тех пор, как он в гору пошел и стал важным чиновником, – посмеиваясь, признался мне Остриков. – Ну, а когда он простым агентом бегал по городу, мы с ним много дела имели, он сюда, в мертвецкие захаживал чуть не каждый день, не брезговал, всегда из первых рук любил узнавать о том, что за причина, от которой умер потерпевший, каким орудием раны нанесены, чужой рукой или своей собственной…
Я весьма живо представил себе молодого, энергичного полицейского сыщика Силу Баркова, который не ленился добраться до морга, чтобы узнать вещи, скрытые от глаз даже внимательного наблюдателя на месте происшествия, вещи, знание о коих доступно только науке.
– Нет! Прошу вас… – я не мог допустить, чтобы меня схватили прежде, чем я найду достаточные доказательства своей невиновности в тех кровавых злодеяниях, которые могут быть мне приписаны. И Баркова я боялся даже более тех неясных для меня сил, что неуклонно погружали меня в пучину преступления.
Ворча, старый доктор отступил. Опасаясь, что он, вопреки моей просьбе, обратится все же к Баркову втайне от меня, я приложил все старание, чтобы не пустить его теперь и к Соне. Он обещал не предпринимать решительных шагов без моего на то соизволения. И я очень рассчитывал на его лояльность ко мне.
А между тем усталость и переживания по поводу драматических событий последнего времени, вкупе с выпитым мною глотком спирта, дали о себе знать невероятным упадком сил. Я еле удерживал себя в вертикальном положении, руки мои опустились и повисли, как плети, голова только что не болталась на враз обмякшей шее…
Конечно, состояние мое не укрылось от старого доктора, и он употребил самое верное для такого случая лекарство: уложил меня насильно на свой продавленный диван, из середины которого торчала и больно впивалась мне в бок пружина; укрыл меня, точно ребенка, своим колючим пледом и велел отдыхать. Я проворчал, что отдыхать мне совсем не хочется, и, не успев договорить, провалился в сон. Не помню даже, как старый доктор оставил меня одного. И спал я до самого возвращения Острикова, плотным ночным сном без сновидений, а отсутствовал доктор, как оказалось, долго, несколько часов.