Страница 7 из 54
Академик хохотал, почесывая бороду, и, отсмеявшись, сказал:
— Словом, хотите одичать. Ну а вы, Аркадий, как насчет сушеного мяса кутаса?
— У меня желания обратные, — сказал я. — Я бы сейчас что угодно отдал за то, чтобы посидеть в этот вечер не так вот скрюченным, а в теплой, светлой гостиной у одних своих знакомых. Сидеть спокойно в глубоком кресле и слушать фортепьяно, какой-нибудь прелюд Рахманинова… И чтобы играла девушка в красивом платье.
Я только не сказал, что у меня нет таких знакомых, нет гостиной, нет фортепьяно, нет девушки…
— А я-то думал, что ты романтик! — сказал Мика с выражением превосходства.
Когда мы легли спать, мне в голову сразу пришли те слова, которые следовало сказать Мике.
Уж сколько раз я встречал на Памире наезжих романтиков вроде Мики! Такие приезжают сюда на два месяца, и сразу же подавай им подвиги, подавай нашу суровую дружбу! Романтики ждут, когда мы начнем открывать месторождения, подниматься на снежные пики и гибнуть с алмазами в руках. Наша партия, к сожалению, не открывает месторождений. Мы должны разгадать строение Памира. Это чертовски трудно, и мне это нравится больше всего. А подвиги? Для меня самый великий подвиг — вести регулярные записи и документировать каждый вечер образцы пород. И вообще-то, главное в нашей работе — это «ишачка», как говорит мой друг Сашка. «Ишачка» — это бесконечные переходы и переезды, завьючивание лошадей, ругань с нашим вечно пьяным завбазой из-за продуктов… Подвиг — получить у него яблоки и консервированное масло…
Но я люблю это кочевье, наших бедных лошадей с побитыми копытами. Я на всю жизнь до смерти привык к дыму горящего кизяка, к тряске в седле, к осыпям, ледяной воде и пыли, когда счастьем становится пиала горячего зеленого чая, которую подаст киргизка в одинокой юрте, нежданно встреченной в глухой долине. Да, такова «ишачка», как говорит мой друг Сашка… Где-то он сейчас, Сашка! Он километров за триста от меня. За пятьсот километров Эрнст. Где-то еще дальше работает Борис. Мы разбросаны по всему Памиру и видимся раз в месяц. За этот месяц каждый из нас тяжким трудом собирает, накапливает новые данные о геологическом строении своего района. Встретившись, мы свирепо спорим и обрабатываем друг друга. Мы опрокидываем старые теории и распутываем бесконечные загадки, мы злимся друг на друга оттого, что Памир медленно поддается нам… И в этих спорах мы раскрываем друг друга так же мучительно и сложно, как узнаем горы.
Романтики приезжают, чтобы увидеть наши свершения, но романтики быстро уезжают, а здесь все накапливается годами: и дружба, и верность друг другу, и знание, и усталость сердца.
Дыхание снегов
Я просыпаюсь раньше всех и бужу Мику. Он сегодня дежурный, и ему пора готовить завтрак. Мика визгливо зевает и ложится снова. Он сопит, и вздыхает, и возится, как медведь, которого пробудили раньше срока и выгоняют из берлоги. Вылезает наружу и начинает греметь кастрюлей. Снаружи, вероятно, крепкий морозец — я слышу, как Мика разбивает кружкой лед в ручье, чтобы набрать воды для супа. Вот он принялся за примус, ломает спички, дует на руки и обидчиво ворчит. Примус капризничает, Мика капризничает тоже, зачем-то громко, жалобно повторяет:
— Ой, пальцы не сгибаются! Ну что это за спички!
Я чувствую, что мне уже не заснуть, вылезаю, и мы вдвоем погружаемся в романтику разжигания примуса на морозе.
Скоро вылезает и академик. Чертыхаясь, он начинает расколачивать ледорубом свои замерзшие ботинки. Он забыл их мокрыми вечером у палатки, и за ночь они окаменели.
В этот день мы проходим еще пятнадцать километров вверх по ледяной долине. Ночуем опять на льду. Идти все труднее: мы поднялись уже на высоту больше пяти тысяч.
На третий день мне удалось подойти к борту долины и посмотреть несколько обнажений пород.
Все эти три дня Мика раздражал меня. У нас обычно бывает так: чем труднее идти, тем больше мы посмеиваемся и подшучиваем друг над другом в минуты короткого отдыха. А Мика, когда мы останавливались, ложился с измученным видом на спину и жалобно сообщал, что у него растянута нога или что он оглох. Иногда же, наоборот, на него находила удаль, и он просил опустить его на веревке в трещину, чтобы он мог испытать «ледяной ужас».
Вот и четвертый день мы идем под тем же яростным солнцем, обгоревшие, задыхающиеся и счастливые. Счастливые? Да, в этот день мы счастливы, потому что вечером придем на метеостанцию! Каждый, наверно, думает о сегодняшнем вечере: мы будем ужинать за столом при электрическом свете, пить кофе, будем сидеть, разогнувшись и вытянув ноги, и слушать приемник — музыку всей земли.
Через разрывы в облаках к освещенным кускам снега протянуты тонкие лучи, лучи-струны, широкие колонны света… Все это медленно движется и уползает через горы… Мы идем по плывущему лесу солнечных лучей. Но скоро под облаками непогодную песню затягивает ветер. Кружат первые снежинки. И вот снег уже мчит нам в лицо, точно из трубы. На голове, на груди, на плечах нарастают латы из снега. Я оглядываюсь и вижу только Мику, остальных точно оторвало и унесло снежным штормом. Идти навстречу снегу вдвое тяжелее, но я не останавливаюсь. Здесь, на этой голой плоскости, нас быстро занесет. И ноги у всех мокрые до коленей.
Трудно в таком снегу выйти прямо на станцию. Судя по карте, расстояние до нее пройдено, теперь надо искать ее слева или справа. На две минуты останавливаемся, сбрасываем рюкзаки.
Все окружают меня.
— Ну что ж, мы пришли. Станция здесь. Надо только взять левее. — Я говорю это уверенно, и всем ясно, что станция здесь, только чуть левее. Раз я веду отряд — значит, я знаю.
Все послушно надевают рюкзаки, и мы идем влево. Теперь ветер лепит нам снегом в правое ухо. Мы проходим с полкилометра, и я останавливаюсь. Товарищи стаскивают рюкзаки и окружают меня. Смотрят с ожиданием и усталостью. А во взгляде Александра Дмитриевича я вижу тревогу. Он начинает понимать, что я плутаю.
— Видимо, мы немного отклонились влево, надо еще пройти вперед, — говорю я решительно и требовательно смотрю на Александра Дмитриевича как на сообщника.
— Несомненно, теперь надо взять еще вперед! — соглашается академик. Он собирает снег с бороды, скатывает шарик и кладет в рот. — Пить хочется, но ничего, скоро напьемся кофе.
Мы идем вперед. Останавливаемся снова.
Я замечаю, как Александр Дмитриевич тайком взглянул на часы. Еще не стемнело, но снег потерял серебристость, он потускнел, посвинцовел. Серый, едва различимый сумрак опускается на ледник.
Мы опять идем влево, потом вправо, еще вперед… Останавливаемся.
Теперь уже Лиля и Мика не смотрят мне в глаза. Теперь и я ничего не говорю. Мы садимся на рюкзаки. Снег превращает нас в снежных баб. В сумраке кажется, что нас засыпает холодным пеплом. Я слушаю заупокойный вой ветра и думаю о том, что больше минуты мы не должны сидеть. Но вот в свисте пурги мне чудится новый звук: вибрирующее металлическое гудение. Оно исчезает, как только ветер меняет направление, и вдруг опять возникает пронзительный до визга, сверлящий гул.
— Слышите? — спрашиваю я и быстро надеваю рюкзак. — Слышите, станция?!
— Что-что, голоса? — спрашивает Мика.
— Нет, ветровая вертушка на мачте!
Я уверен, никто из них ничего не расслышал, но все подхватили, рюкзаки, и мы быстро, идем на звук.
Он становится все резче, он ревет почти над нами, и вот я спотыкаюсь о фанерный ящик, углом торчащий из снега. Потом чуть не напоролся на алюминиевые палки, уходящие в лед. Вот какие-то красные баллончики из-под газа, стенки с кусками войлока — и все. Мы медленно проходим через остатки станции и выходим в дымящееся снегом поле. Перед нами только одинокая мачта, дрожащая от напора ветра мачта с работающей вертушкой. Мы стоим под мачтой, и вертушка захлебывается железным хохотом.