Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 54



— Здесь ходу до леса — километра два, а лесом — еще три, а там просека прямо в крыльцо дяди Макара упирается.

— Если хотите, это даже эгоизм — такой поступок! Вдруг вы замерзнете, вам-то что, а другие пусть мучаются! — обиженно сказала Ольга Никифоровна.

— Володя там! — Алеша махнул рукой в гудящее поле.

— Если он там, вы его завтра найдете.

— Да ведь я ночь спать не буду!

— А теперь я спать не буду!

Алеша обрадовался, однако сказал небрежно:

— Я сегодня вечером заверну на обратном пути к вам. Идите, Оля, домой, прошу вас.

Ольга Никифоровна посмотрела в его упрямое лицо, повернулась, пошла, помахивая портфелем. Вдруг остановилась, выхватила из портфеля какой-то сверточек, вернулась, сунула в руки Алеше и побежала; ветер понес снег из-под ее валенок.

Алеша немного соврал — полем надо было идти шесть километров.

За избой на него сразу набросился резкий, злой ветер. Алеше показалось, что он ухнул по пояс в ледяную воду. Вот дурак, не надел валенки… Снег ложился через дорогу зыбучими волнами, как наждаком резал щеки… Алеша скоро почувствовал, как начал деревенеть локоть руки, которой он прикрывал лицо.

Пройти бы самое тяжелое место — длинный гребень. Сколько от столба до столба?.. А вот береза трещит на ветру, выгнула мерзлые ветви. Чем ближе к столбу, тем сильнее вой ветра.

…Столб гудит и дрожит и как будто мчится в снежной кутерьме.

«Володя, Володя!.. Где же ты, братец? Хоть бы ты прошел этим страшным полем и спрятался в тепло у Макара! Белая воющая лавина вокруг. Уйти из дому невозможно, Володя! Куда уйдешь? Без дома волком завоешь, сгинешь, все потеряешь. Вон Павел Федорович визжит да снег ест — нет у него дома… А мамке любить не заказано… Посиди, Володя, у Макара, отогрейся, продумай все, свою обиду. А Павел Федорович пусть пока снежку пожует… Он краски не различает, красный лес ему и во сне не привидится: зажмуркой живет, как крот.

Километр я уже прошел, Володя, второй иду… Вот и гребень кончился, к речке веселей идти, а там и лес скоро. Можно дух перевести. Ольга Никифоровна тебя теперь не проглядит, глазастая… Я, Володя, ей в такие глаза смотреть не могу… Голова кругом идет, качает, как на верхушке березы. Помнишь, мальчишкой влезешь на самую макушку, а ветерок тронет, рванет — и пошла земля дыбом. Счастливый ты, каждый день ее видишь!..

Я, Володя, в село вернусь после института. Меня в больницу врачом сразу возьмут!

И чего ты, дурак, полез на рожон? Переждал бы… у печки. С Павлом Федоровичем в карты поиграл бы».

А где же лес?

Алеша уже брел, припадая на колени, и ветер постепенно заворачивал его в сторону.

Столбы вдруг куда-то ушли. Морозом дернуло по спине — ни леса, ни столбов, ни дороги! Алеша остановился в снегу выше коленей, метель сразу стала заносить с одного бока. Алеша закрыл глаза, страх под коленки ударил, сел, как переломился — все, все!.. Впереди мерещилось что-то голубое, а теплое, как странно. Будто рожь смыкается над головой зелеными волнами! Вставай, дурак, замерзнешь!

Жестким порывом ветра принесло сосновую ветку, ударило Алешу по лицу — он открыл глаза, очнулся; перед ним, совсем близко, диким орга́ном гудел темный лес.

Лесная дорога после поля — как проспект. Перестало резать лицо, и пар от дыхания при тебе, дыши, копи его в рукавицах, отогревайся.

Тяжелые высоченные ели в снежных лапах только поскрипывают от верхового ветра, иногда слетит на дорогу снежная шапка, рассыплется серебром в воздухе…

Километров через пять сбоку просеки Алеша увидел темную фигуру. Человек выскочил на дорогу, закричал, замахал руками. У Алеши защипало в носу, жарко стало векам. — Володя!

Это был Макар: сморчковое лицо, сизая солдатская шапка завязана под острым черным подбородком, пальто трубой.

— Макар, здоро́во! — весело вскрикнул Алеша с той панибратской легкостью, с какой все люди в селе, даже дети, всегда обращались к Макару.

— Ая! — отозвался Макар, приседая от удивления. — Что за личность-то?

— Я Зелянин Алеша!

— Ого! Шарил, значит, попадью, а забрался к медведю! — выкрикнул Макар.

Макар потоптался, посмотрел на Алешу, занесенного снегом, похожего на мельника, и, посмеиваясь почему-то, сообщил:

— А бабу́шка-то моя лежит который день, смотри если не померла. Скелероз ее давит. Я наказал Ксанке Рыжему в медпункт зайти, чтобы срочно Еремеев приехал. Вот и вышел встренуть.

— Володя у тебя, Макар?

Макар затряс головой.

— Нету! Ей-богу, нету! А чего такое?

Алеша вяло отряхивал снег — вдруг навалилась, заморила тяжелая вязкая усталость.

— Ушел он из дому.



Макар схватил Алешу под локоть, повел:

— Ушел на своих ногах, чай, не унесли! Придет! — Макар говорил легкомысленно, и странное дело — Алеше от этого стало легче.

Макар, как всегда, охотно скалился беззубой черной улыбкой, а уж какой ему смех? Жена его, тяжелая молчаливая старуха со слоновыми ногами, болела давно. Алеша был совсем мальчишкой, а она и тогда болела.

— Пошли в избу, а то вовсе околеем, — сказал Макар и подтолкнул Алешу с дороги на тропу, которая уходила в чащу.

Макар быстро шел впереди, сильно ссутулясь. Таким угнутым Алеша помнил его всегда: одно плечо вперед, будто что подпирает, ноги ступнями внутрь, руками машет.

Оборачиваясь на ходу, Макар поспешно спрашивал:

— Ты теперь из Москвы?

— Нет, в Ярославле учусь.

— Ну-ну, не забывай в столице про свои родные рукавицы!

— Да я не в Москве учусь!

Макар и раньше был глуховат, спрашивал много, а ответа не дожидался, отвечал сам, и выходило, что разговаривал он часто сам с собой.

В окошках громоздкой Макаровой избы теплился буроватый свет. Поодаль, в снежной кисее, темнели две брошенные, с заколоченными ставнями, избы. Здесь когда-то был починок, а теперь народ прибился к ферме неподалеку, Макар остался один.

Подходя к избе, Макар сказал:

— Бабу́шка плоха, отжила ольха.

Открывая дверь, предупредил:

— Тут левее ступай, по стенке. Я доску гнилую из полу вынул, понимаешь, а новую который день не вставлю.

Алеша нащупал в темноте дверь, открыл, его обдало душным тяжелым кислым теплом, какое бывает в избах, где зимуют куры и поросенок, где хозяйствует мужик.

— Добрый вечер, тетя Дуня, — проговорил Алеша.

Никто не ответил, только от печи доносилось угнетенное дыхание.

Над столом горела привернутая лампа, шершавый захоженный пол был не метен, наверно, с Нового года, на дощатой перегородке висело ружье на старом захлюстанном ремне. На столе стояла бутылка, заткнутая газетной пробкой.

Алеша разделся, сунул окоченевшие ладони под мышки, постучал ногами.

Макар вывернул свет в лампе, выпростался из пальто, забегал по избе:

— Мы сейчас все образуем. Чаю, значит, пожалуйста. А Володя твой, поди, уже домой сиганул! Пришел да чай пьет.

— Давно тетя Дуня лежит? — спросил Алеша, подходя к печи.

— Давно. Если бы лежала исправно, отлежалась бы, а то бродит, встает, за дело хватается. Чугун понесла — упала с чугуном. Дурость!

Макар подошел к больной, потрогал ее бок.

— Она слышит и видит сполна́, только плясать не годна́.

Макар привстал на скамейке, заглянул жене в лицо, пощупал голову.

— Живая, — сказал он нетвердо.

Потом зажег спичку, вытянул шею, вглядываясь.

— Смотрит! — сказал он и спрыгнул на пол.

Больная шевельнулась, и Алешу вдруг охватила злость на Макара. Он взял руку тети Дуни, влажную, холодную, и велел Макару:

— Неси лампу! «Дурость»! Глупость твоя, а не дурость! Живешь как в хлеву, уморил человека. Ей воздух нужен, покой, питание… А тут твои охотнички только смрад разводят. — Он замолчал, нащупывая пульс на запястье.

Макар быстро снимал лампу с крючка, спешно поддакивал:

— Это верно так верно! Охотники, перо им в зад, ровно сумасшедшие, колготятся, просют, пристают. Ты их и на зайца поведи, и на косачей…