Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 56

Чуть не забыл сообщить важную деталь: на ночь дверь запиралась — помимо замка — на внушительный засов. Вот он-то сохранился здесь еще со времен прежнего хозяина и сразу выдавал свое дореволюционное происхождение.

Мы, довольно долго задержались у входных дверей, но это не зря — они и прилегающий к ним коридорчик играют, как мы потом выясним, существенную роль во всей истории. Но двинемся дальше. Из описанного коридорчика, повернув налево, входящий попадал в большой коридор, шириной метра в полтора и тянущийся вдоль всего дома до его левого торца. Справа и слева двери комнат. Для рассчитанной на одну семью квартиры — несколько странная планировка, придававшая ей общежитский вид. Слева три двери, справа — две, и ближе ко входу не имеющий дверей проем, ведущий в еще один небольшой коридорчик (или, наверное, правильнее сказать ответвление большого коридора) перед кухонной дверью, в который выходили также двери туалета и ванной. В коридоре описывать нечего, вид практически такой же, как и в уже знакомом читателю коридорчике у входной двери: крашеные панели, выше них побелка, такая же — но побольше и поярче — лампочка, свисающая с потолка в центре помещения. Из мебели — два сундучка, стоящие сбоку от дверей по левую сторону коридора: тот, что ближе к входу в квартиру — побольше и поаккуратнее, а стоящий в дальнем углу у последней в ряду двери — совсем неказистый. В сундуках хозяева этих комнат хранили картошку и, видимо, еще что-нибудь. Больше про коридор мне сказать нечего.

Можно переходить к самим жителям. Начнем с первой слева расположенной двери. За ней комната Антона Кошеверова. Жил он после смерти матери один, и родственников у него — по крайней мере, в нашем городе — не было. В то время ему было года двадцать четыре, может, двадцать пять, и почти всю свою жизнь он прожил в этой квартире. Попали они сюда с матерью в начале 1942 года, когда Антону было три или четыре года, как эвакуированные. В порядке уплотнения их поселили в эту самую комнату вместе с еще тремя одинокими женщинами, и первые годы они так впятером и жили — теснота была общая, и в квартире тогда, по рассказам, жило 27 человек — на пике, так сказать, численности. К концу войны жившие с ними женщины разъехались — вероятно, возвратились в родные места, а мальчик с матерью остались — надо полагать, ехать им было некуда, нигде их не ждали. Отец Антона был военным врачом и всю войну провел в фронтовых госпиталях, исправно присылал им деньги, писал письма, но за это время обзавелся новой семьей, и вопрос об их приезде к нему отпал сам собой. Я думаю, что брак его с матерью Антона и не был никогда официально зарегистрирован. Тогда к этому относились попроще. Но деньги на воспитание сына он продолжал переводить и при этом не скупился. По словам сына, он стал известным в Белоруссии хирургом и каким-то медицинским начальником, так что возможности помогать оставленной семье у него были. И надо сказать свой отцовский долг в этом отношении он выполнял неуклонно. Когда мать умерла — в несколько месяцев истаяла от какой-то редкой болезни крови — Антон только перешел на второй курс пединститута, где он учился на историческом факультете и куда поступил по настоянию отца, упорно толкавшего сына получить высшее образование и обещавшего помогать во время учебы. Обещание свое отец выполнил, и сын смог закончить институт и получить диплом учителя-историка. В школу он работать однако не пошел, а устроился младшим научным сотрудником в городской краеведческий музей, где и работал в описываемое время. Параллельно вел какие-то часы в вечерней школе. К скудным доходам и необходимости учитывать каждый рубль (который как раз к этому времени превратился в десять копеек) он за всю свою жизнь привык, и несмотря на смешные ставки и в музее, и в школе, считал себя твердо ставшим на ноги — да и большинство тогда так жило. Все эти подробности Антошиной жизни я узнал мало-помалу из разговоров с ним и с соседями за те четыре года, которые я прожил в этой квартире. Я и дальше буду пользоваться такими накопившимися у меня сведениями, когда буду описывать других жильцов.

Антон — единственный среди наших жильцов (не считая меня) имел высшее образование и был настроен на интеллигентский образ жизни: главное — богатая духовная жизнь, а прочее как-нибудь само устроится, и даже если не устроится, без него проживем. Формулировка эта моя, но всё его поведение говорило о таком настрое. Он что-то делал в своем музее, готовил какие-то экспозиции, но ни о какой служебной карьере не задумывался, а целенаправленно стремился стать ученым, историком-исследователем и уже вроде бы собирал материал для диссертации — что-то, если не ошибаюсь, о кооперативном движении перед революцией. Однако дело даже не в этом. Время тогда было живое, и он был живой. Открылись какие-то шлюзы, и каждую неделю появлялось что-то новое, на что раньше и в щелочку нельзя было поглядеть: новые книги, новые авторы, зарубежные фильмы, да и наше кино на глазах менялось от какого-нибудь «Великого гражданина» к «Псу Барбосу и необычайному кроссу». Вытаскивали из музейных подвалов художников, которых не показывали тридцать лет, начали слушать радио «оттуда» — глушилки тогда еще практически не мешали. Недолго всё это продолжалось, но в те годы многих это обновление захватило, а уж такие как Антон — только этим и жили. Всё он старался успеть прочесть, посмотреть, идти, как тогда выражались, в ногу со временем. Мы на этой почве даже с ним несколько сошлись: то он мне свежий «Новый мир» притащит, то я ему из командировки какую-нибудь книжечку привезу — себе куплю и ему заодно экземплярчик. Что-то мы с ним обсуждали, делились новой информацией, анекдоты рассказывали — тогда их много больше ходило, чем сейчас: придешь на работу — тебе обязательно свежий анекдотец расскажут. Антон мне разные интересные факты из истории 20-х — 30-х годов в клюве, что называется, приносил, делился добычей — у них в музее были собственные комплекты старых газет, и он их регулярно перелистывал, почитывал. Находил в них всякие и занятные, и страшноватые истории — слушаешь и думаешь: смотри как оно было оказывается. И про наш город много рассказывал — особенно любопытно про нэповские времена, совсем другая жизнь была, — но и вообще про разные события в стране и в мире — чем тогда люди жили, о чем газеты писали. Рассказывал он, к слову сказать, интересно, язык у него был неплохо подвешен — это я могу оценить, каких только говорунов я в своей жизни ни встречал — в редакциях их всегда с избытком. Я конец тридцатых-то захватил уже в достаточно сознательном возрасте, но всё равно — ребенок был, что меня тогда волновало, что я мог понять и запомнить? — всё это было из мира взрослых, которые меня мало интересовали. Поэтому мне с Антоном было не скучно: ему интересно было поделиться с понимающим человеком тем, что он узнал, мне — интересно слушать. Сойдемся вечером, обычно у меня в комнате, чаю заварим и — ля-ля-ля — обычный интеллигентский треп о том, о сем.

Я сказал в моей комнате, но и в его жилище я тоже бывал неоднократно. Опишу в двух словах. Хотя описывать особенно нечего. Комната довольно большая и мебелью не заставленная. Главный бросающийся в глаза предмет — внушительный и, можно сказать, новый книжный шкаф, — единственный в нашей квартире — забитый книжками. Это уже «взрослое» приобретение самого Антона — первая и не удивлюсь, если единственная, покупка с тех пор, как он перешел на собственный кошт. Всё остальное — явно еще из той эпохи, когда они жили с матерью: железная кровать с шишечками, узенькая лежанка вроде тахты, на которой раньше спал Антоша и которая в описываемое время играла роль дивана — «для гостей», этажерка — сверху вышитая салфеточка и вазочка с сухими ветками, ниже на полках тоже книжки, да и на подоконнике еще стопочка. Каждую сэкономленную копейку он тратил на книжки — благо тогда в букинистических они копейки и стоили. Вроде бы была еще какая-то тумбочка, небольшой обеденный стол без скатерти и другой стол, игравший роль письменного и заваленный разными папками, журналами, книжками, но по виду простейший кухонный — четыре ножки и покрывавшая их столешница, вся исцарапанная, в чернильных пятнах. Кроме этого три некрашеных жестких стула, в углу под занавеской самодельные полочки для посуды и белья, и рядом такая же занавеска, прикрывавшая вешалку для одежды. Общий вид приличной бедности — скудость, обшарпанность, но без свинства.