Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



В те времена ей было очень одиноко. Но не то чтобы это было плохо. Лишь с возрастом все вокруг начинают на тебя давить по поводу одиночества или намекают, что проводить время с другими людьми будто бы лучше, чем одной, потому что это доказывает, что ты симпатичная.

Однако Мира оставалась одна не потому, что была несимпатичной. В одиночестве ей были лучше слышны ее мысли. Она оставалась одна, чтобы слышать, как живет.

Как же тогда Мира нашла работу в магазине настольных ламп? Должно быть, она просто шла мимо и увидела объявление. Как люди находили работу раньше, еще до того, как все стали знать, чего хотят другие? С помощью бумажных объявлений.

Как она нашла комнату, в которой жила? Наверное, ей попался клочок бумаги, приклеенный где-то на скотч или приколотый к пробковой доске в кафе на углу. В доме было две спальни на втором этаже и общая ванная. На первом этаже была просторная квартира, которую занимал светловолосый гей: однажды ночью он вернулся домой весь в крови и синяках. Мира случайно столкнулась с ним на лестнице, и он отвернулся, дрожа от гнева.

На ее этаже жил одинокий мужчина лет на десять старше, его она видела всего пару раз. Он был молчалив и застенчив. В общей ванной комнате ванна была грязная, поэтому она никогда ее не принимала и редко ходила в душ. Поскольку мужчина готовил себе ужины на кухне, она купила себе в комнату электроплитку.

К ее спальне прилегала продуваемая насквозь терраса; ее стены были обшиты досками, а оконные рамы со всех трех сторон слегка покосились. Было бы очень приятно сидеть на террасе, если бы погода была получше. Но когда Мира въехала, была осень, а уже ранней весной она выехала. Все книги, что у нее были, она хранила на полке в той промозглой клетушке. Когда настало время переезда, она открыла дверь, чтобы собрать книги, и обнаружила, что обложки все вылиняли, а страницы пошли волнами от сырости и пробирающих до костей зимних холодов.

Мира поступила в колледж. Ее приняли в Американскую академию американских критиков, в один из ее международных филиалов. Поступление далось Мире непросто. Туда подавали заявление все, кто хотел стать критиком. Набор на курс каждый год был совсем не большим, и все, кому удавалось поступить с первого раза, этим хвастали. Сам факт того, что тебя приняли, накладывал на личность и мышление определенный отпечаток. Зачисление означало, что ты особенный, намного лучше прочих.

В академии было просторное помещение со столами, по форме напоминавшее пирамиду: столы были дешевые, из переработанного пластика, а стены лоснились, закопченные сигаретным дымом. Там-то студенты в основном и зависали. В одной из стен было окошко, в котором продавались круассаны и чай, а работников там, за стеной, почти никогда не было видно.

Студенты забирались на столы и с пафосом ораторствовали. Они делали заявления, а затем громко хохотали – это было единственное место во всем здании, где они выступали не перед своими преподавателями. Единственное место, где они чувствовали себя свободно. Они чуть не лопались от чванства! Им казалось важным обкатывать свои пророческие речи на публике. Они знали, что нужно выработать собственный стиль письма и мышления, который пережил бы века и в то же время метко попадал в сердца их современников. Вот зачем они сюда пришли – они, избранные. Они верили, что будущее будет кроиться точно по лекалам, которые им предстоит создать. Важно было знать, что́ ты думаешь по тому или иному поводу, в каком, по твоему мнению, мире ты живешь, и каким, по твоему мнению, он должен быть.



Они просто не учли, что в будущем они будут ходить со смартфонами в руках, из которых куда более харизматичные люди будут лить нескончаемый поток слов и изображений. Им и в голову не могло прийти, что мир станет таким огромным, а конкуренция – такой жесткой.

Они ели круассаны и пили травяной чай. Они курили травку и шли на пары под кайфом. Занятий было немного, да и те предметы, что им преподавали, были бесполезны и давно устарели.

Каждое утро на цокольном этаже колледжа проходили обязательные уроки тай-чи. Занятия вел тренер за пятьдесят, сухощавый и бодрый. Посыл был такой: если заниматься тай-чи каждое утро всю оставшуюся жизнь, станешь таким же энергичным и ловким, как он. Занятия посещали все, кроме Мэтти: он считал, что критику не обязательно знать тай-чи. Сам факт, что эти занятия стоят в расписании, приводил его в ярость! Он считал, что им следовало бы спать подольше. При поступлении ему никто не сказал, что заниматься тай-чи каждый день в восемь утра – святая обязанность каждого студента. Если б он знал, не подавал бы сюда документы. Это ему решать, хочет он двигать своим телом или нет, и никого, кроме него самого, это не касается. Хотя все остальные студенты были с ним согласны, на тай-чи они всё равно ходили.

Мира провела в колледже всего пару дней, когда впервые встретила Мэтти: он возвращался с озера, где купался голышом. Увидев ее, он кивнул. Она увидела его, кивнула в ответ и сразу отвела глаза. Мэтти был высокий и крупный, его пенис свисал низко, мошонка была красной, всё тело покрыто волосами, челка свисала на лицо, губы были пухлые, а глаза – красные от воды, и он медленно перевел на нее взгляд и медленно протянул руку, и Мира просто надеялась, что больше никогда его не встретит, пока учится в этом колледже.

Пожилой профессор, Альберт Вольф, стоял перед экраном, на который был спроецирован слайд с живописным изображением спаржи. Из поисков того, чего он не мог увидеть, профессор сделал целое шоу для студентов, обступивших его в затемненной аудитории. Профессор объяснял, что мир по-прежнему переживает модное увлечение Мане, но вскоре все одумаются и согласятся с ним во мнении:

«Эдуард Мане – любопытная фигура. У него как у художника было прекрасное видение, но никудышная рука. Фея-крестная, присутствовавшая при его рождении, одарила его начальными художественными способностями, но вскоре к его колыбели подошла злая колдунья и сказала: „Дитя, ты никогда не достигнешь высот в живописи. Данной мне силой я лишаю тебя всех качеств истинного мастера“».

Мира стояла, прислонясь к стене, и ощущала в грудной клетке изысканный трепет, как будто что-то проникло в нее и вот-вот должно было оттуда выпорхнуть. Но уже через секунду ее бросило в жар от стыда, потому что чувства, которые вызывала у нее картина, никак не соответствовали тому, что говорил о ней Альберт Вольф. Он говорил, что в картине присутствуют некоторые признаки настоящего искусства, но чего-то ей всё же не хватает, не хватает главного, искры, которая высвечивает нечто большее, чем есть на холсте.

«Картина висит перед зрителем, и она настолько же безыскусна и бессмысленна, как и стоящий перед ней субъект. Глядя на нее, не преисполнишься достоинством и не возвысишься ни в каком отношении. Стоя перед этой картиной, я не стану думать о себе как о человеке лучше, чем когда я смотрю на кирпичную стену. Я думаю: „Человечество с самого начала обречено на поражение, у нас нет никаких шансов“. Однако же искусство должно внушать нам противоположное чувство: что, дерзая, человек обретает крылья! Картина должна вызывать в нас полет духа, но картина вроде той, что перед нами, лишена крыльев. У нас даже создается впечатление, что крылья и не нужны вовсе. Спаржа ложится камнем на душу и глумится над нашими духовными притязаниями. Но духовность – это не притязание! Нет никакой разницы между духовностью и песней, а песня в душе у Мане – всё равно, что вой сирены. Нам до́лжно испытывать жалость к этому исступленному, вечно ищущему художнику-подмастерью, которому не хватает самого главного, а он об этом даже не догадывается. Он бы догадался, стоило ему встать перед своей картиной в любом музее, посмотреть направо, налево и увидеть, что работы величайших художников заставляют воспарить духом, а потом снова посмотреть на свою картину: размытую, торопливо, грубо написанную, бездуховную, не сулящую никакого полета. Как он мог этого не видеть? Он что, слепой? Или зрение его, должно быть, никак не связано с рукой. За чем обращаются люди к искусству, как не за помощью: найти в себе тот обращенный внутрь взор, наделяющий значением всё сущее; ведь что есть искусство, как не акт наполнения материи – холста – дыханием божьим? Художник, неспособный на это, пишет лишенные жизни неуместные формы. Совершенно очевидно, почему над ним смеялись критики: потому что они недоумевали, не увидев того, что мы имеем полное право видеть! Как человек наряжается, выходя из дома, так и искусство должно наряжаться. Но живопись Мане голая, обнаженная – не только в отношении его смехотворного предмета изображения, но и в религиозном смысле тоже».