Страница 4 из 11
Остановись, Лиза. Вспомни – ты здесь из-за Ба. Я включила телевизор. Какие-то шоу, веселье, новости. Все не то. Везде не то. Прежде всего в моей жизни.
Утром я позвонила и узнала, что похороны, оказывается, состоятся только завтра. Маша тоже прилетела и, что удивительно и неожиданно, уже взяла все заботы на себя, а мне лишь нужно поехать в квартиру на Ленинском, которую Ба завещала почему-то именно мне.
– Простая формальность, – уверил голос по телефону, – можно просто взять ключи и даже не заходить туда, если вам не хочется.
– «Да, мне не хочется», – внутренне согласилась я и тут же соврала этому голосу:
– Нет, что вы – это же моя бабушка.
Пока собиралась, в голову пришла крамольная мысль: интересно, что хуже – похороны Ба или встреча с Машей? Странно, что после стольких лет, что мы не виделись с Машей, у меня все еще так сильно болело. Ни похорон, ни встречи мне не хотелось, и я стала непроизвольно прокручивать малодушные варианты, на которые, я знала заранее, никогда не решусь: например, проспать, заболеть, срочно улететь обратно в Париж…
Мне всегда казалось, что Машино детство, в отличие от моего, было беззаботным и хорошо обустроенным. Счастливым. Из ее кратких рассказов становилось понятно, что Маша ни в чем не нуждалась, всегда была одета с иголочки – и это сразу-то после войны. Ба носилась с ней, как мне и не снилось. Хорошая московская школа. Балет. Блестящие преподаватели. Все это Маша бросила, как и многочисленное остальное, что без усилий возникало в ее жизни после. Маша была чемпионом по начинанию всевозможных дел, которые она оставляла дай бог на середине. Удивительно, как это мне удалось появиться на свет. Я, пожалуй, единственное ее доведенное до конца дело.
После школы Маша кое-как поступила в институт (а может, Ба ее пристроила. Так мне показалось из намеков Машиных друзей). Конечно, ее отчислили. Где-то подрабатывала и, как только появилась возможность, выскочила замуж и эмигрировала в Израиль. Уже через год Маша развелась в первый раз. Больше я толком ничего не знала ни о ее жизни в Москве, ни о ее первом замужестве. Я – единственный поздний ребенок от, по-моему, третьего брака (отца с тех пор и след простыл – и я его где-то даже понимаю).
Маша так и не узнала о Джоне. Мы с ней уже лет десять не разговариваем.
Это случилось в разгар праздничного ужина в честь моего дня рождения. Маша постучала вилкой по бокалу, встала и вдохновенно просветила моих друзей и коллег, какой она была чудесной матерью и каким ужасным ребенком была я. Как многим я ей обязана. Она, смеясь, вещала про испорченные мной сгоревшие кастрюли, про разбитые тарелки, про мой нелепый вечно непричесанный вид, про позорную балетную пачку, которую я сама себе смастерила. Все хохотали над ее историями – Маша была мастерица рассказывать. Я же говорила – дива. Никто и не понял, что все это были промахи предоставленного самому себе ребенка, о котором никто не заботился и который просто пытался выжить. Под конец Маша пожелала мне однажды стать прекрасной матерью и, подмигнув, припечатала: «ведь яйцеклетки не вечны, Лизок».
Та речь стала для меня последней каплей в наших непростых односторонних отношениях, где Маша бесконечно говорила только о себе, а я без устали пыталась ее перекричать: «Посмотри на меня! Я здесь! Я тоже существую!» Что-то зачем-то доказывала ей: «Вот какую шикарную квартиру я купила – похвали меня. Меня повысили – скажи хоть что-нибудь!»
Мне кажется иногда, что все, что я в жизни делала, было для того, чтобы обратить на себя внимание Маши.
Так или иначе, теперь я способна говорить о Маше только в прошедшем времени – в кабинете моего психоаналитика. Больше я никогда и нигде не упоминаю, что у меня вообще есть мать. Может, это покажется жестоким, но для меня это единственная возможность не впадать в отчаяние.
Избавившись от морока, в который меня всегда вводят воспоминания о Маше, я вызвала такси и уже в дороге почувствовала, что проголодалась. Напрочь забыла о завтраке – слишком разволновалась с утра, а теперь желудок сводило. Надо было хотя бы перекусить, но, с другой стороны, хотелось поскорее разделаться с этим простым, казалось бы, делом: взять ключи. Больше сегодня можно ни о чем не думать – утешала себя я. Маленькое, ни к чему не обязывающее действие. Приехать, встретиться с человеком, которого я никогда не увижу снова. Можно даже не отпускать такси. Сразу же отправиться на прогулку в Парк Горького, найти кафе, побродить по набережной. Все, что угодно, лишь бы не думать ни о Ба, ни о Джоне, ни о Маше, ни о Софии. Вообще ни о ком.
Как быть с квартирой, я не знала. Я вообще ничего не понимала в том, что делают в таких случаях. Нужно ехать к нотариусу и что-то оформлять? А потом? Продать как можно скорее? Но, как ни крути, все равно волокита – риелтор, бумаги, так или иначе придется возвращаться в Москву… Или может, бросить как есть, улететь и даже не вспоминать? Но и это не было выходом – вся моя бизнес-сущность противилась такому решению: а документы? А счета? А налоги? Я решила, что не буду об этом думать, по крайней мере сегодня.
И все же, чего, интересно, хотелось бы Ба? Мне подумалось, что, только побывав там, смогу принять правильное решение.
Сидя в такси, я пыталась вспомнить, какой же все-таки была Ба? Заботливой. Очень внимательной ко мне. Сейчас мой психолог, наверное, определил бы это как гиперопеку. Но что за этим стояло на самом деле? Только ли одиночество? И что было лучше для меня тогда? Гиперопека со стороны Ба или Машино равнодушие? Поздно, поздно рассуждать, Лиза…
Вспомнила свои десять лет, лето в Москве, бесприютное детство – и стало жалко себя. Подумала: как ужасно, что рядом нет Джона. Ведь он обещал быть со мной и в горе, и в радости. У меня горе – и я совсем одна в чужой стране, никому не нужная. Я здесь из-за придуманного чувства долга, которого даже не ощущаю, если честно. Что я вообще здесь делаю? Черт, Джон, – это несправедливо!
Я осеклась: несправедливо и то, что ты, Лиза, тоже оказалась неготовой помогать другим в их горе. Не такая уж ты идеальная! Что бы ты из себя ни строила – твоя изнанка сплошь прогнившая. И теперь не только ты об этом знаешь. Голос в моей голове слабо возразил: нет, все не так – я старалась. Я сделала все, что могла, и даже больше.
И все же прошло уже несколько месяцев, но чувства вины и стыда никак не отпускают меня, не уходят, не превращаются в воспоминания, не притупляются. И наверное, так теперь будет всегда – до конца моей жизни я буду знать, что не справилась. Что предала. Что я сука.
История началась чуть больше года назад, когда умер Том, отец Джона. Тогда я сделала все возможное и невозможное, чтобы поддержать Джона, – здесь мне не в чем себя упрекнуть. Ездила с ним в больницу, когда стало очевидно, что дела плохи. Когда Тома не стало, взяла несколько дней на работе, чтобы побыть с Джоном. Следила за тем, чтобы он вовремя ел, достаточно спал. Взвалила на себя все заботы по организации похорон (при наличии обеих жен Тома, бывшей и нынешней, в добром здравии).
Там, на похоронах, я впервые встретила мачеху Джона.
В самом начале наших отношений мы договорились с Джоном никогда не обсуждать наших родственников. Для обоих эта тема была болезненной. Никто из нас не хотел ковыряться в болячках друг друга.
Ахиллесовой пятой Джона был отец: Том на старости лет решил жениться на молоденькой маникюрше. Подробностей я не знала, догадывалась только, что развод был кровавым, потому что с «изменником» никто, кроме Джона, не общался. Даже на нашей свадьбе отец и мать Джона «не замечали» друг друга.
«Маникюрша», как мы втихую называли ее, помахала нам издалека как ни в чем не бывало, будто это были не похороны Тома, а какая-нибудь вечеринка, и подвела к нам белокурую девочку лет десяти. Я догадалась, что это сводная младшая сестра Джона, София.
Испуганная, потерянная. Маникюрша, не обращая на нее внимания, затараторила: