Страница 48 из 51
— Хорошо, что ветер был подходящий, мистер, — говорит он.
— На веслах тоже хорошо, — спокойно произносит Эрмин. — В самый раз для нас. Если хотите, я вас подменю.
Сейчас вокруг только вода, чудесного синевато-зеленого цвета. Отражение лодки словно единственное живое существо, исчерна-зеленая глубина теряется в бездне. Мендель Гласс рассказывает о трудностях, какие пришлось преодолеть, чтобы закрепить длинные насосные трубы на нужной глубине. Вода не желала удерживать их внизу, ныряльщикам пришлось крепко потрудиться.
— Но внизу раствор гуще, понимаете. И он упорно не поднимался по трубам, делать нечего, начинай все сызнова, трудная задача, как строительство моста.
— Приятно с вами беседовать, мистер Гласс, — говорит Эрмин, — но как насчет того, чтобы минут пять потолковать о наших небольших личных счетах? Свидетелей здесь нет, нас только двое. С другой стороны, отпираться глупо.
— Отпираться? Вы о чем? — спокойно спросил Мендель Гласс.
В этот миг Эрмин обнаруживает, что вправду вообще не говорил этому человеку, в чем его обвиняет. Поразительно, хотя вполне понятно. Мысленно он так часто с ним спорил, так часто без обиняков говорил ему о его преступлении, что вообразил, будто его сразу поймут. Но если Мендель Гласс невиновен… обвинение так или иначе надо выдвинуть, то есть произнести вслух.
— Вы застрелили моего друга де Вриндта, — коротко говорит он. Его злит, что он вынужден это произнести. Не стоит господину Глассу продолжать в таком духе.
Мендель Гласс умеет играть в шахматы, знает, что при каждом ходе важно просчитывать следующие. Изображать невинность, негодовать, сожалеть, что мистер Эрмин потерял друга?
— Мистер Эрмин, — говорит он, — ваше заявление прямо-таки чудовищно. Вы всего несколько месяцев шапочно знакомы со мной, видели меня в Хайфе, сегодня разыскиваете в бараке и говорите мне в лицо, что я убийца. Вы поступаете так потому, что я простой рабочий? И заговорили бы иначе, будь я, как и вы, джентльменом? Какие у вас основания подозревать именно меня? Я искренне сожалею, что вы потеряли друга, но меня в это дело впутывать незачем. Твердо установлено, что мистер де Вриндт убит каким-то арабом по причинам личного характера.
— Твердо установлено? — спрашивает Эрмин. Ага, вот она, ярость. Он бы с легкостью мог схватить сейчас этого хладнокровного мерзавца и вышвырнуть из лодки, слегка придушив.
Но Мендель Гласс спокойно отвечает без малейшей насмешки:
— Что на свете твердо установлено? То, что объявляет таковым общественное мнение. Общественное согласие после войны осталось единственным критерием, и общественное мнение, которое только и имеет вес, высказалось по делу де Вриндта.
— Арабское тоже, — говорит Эрмин, глядя на его сильные руки.
Мендель Гласс оживленно восклицает:
— Вот именно! Одно общественное мнение верит тому-то и тому-то, соседнее — прямо противоположному. Кто прав? Где на свете есть еще нескомпрометированная инстанция, которая могла бы выступить арбитром, нравственная сила?
— Вы прошли хорошую школу, мистер Гласс, — замечает Эрмин. — В ваших ешивах и гимназиях хорошо учат думать. Вы очень четко ухватили главную проблему нашего времени. Только вот кое-что проглядели. Проходит некоторое время, и правдивое пробивает себе дорогу — всюду.
— Да, — тотчас отвечает Мендель Гласс, — а равно и ложное. Насилие обеспечивает правоту, так ныне происходит практически повсюду — в Африке, в Азии, в Европе, повсюду. И все же это считается безнравственным.
— Абсолютное в наши дни находится в тяжелом положении, — с готовностью соглашается Эрмин. — Я в восторге, что могу вести с вами столь платоническую беседу. К сожалению, продлится она недолго. Ведь вы упускаете из виду один абсолютный момент: волю человека, который составил себе твердое убеждение. Как он к нему пришел, несущественно. Главное, убеждение составлено, и он от него не отступит. Я уверен, что и вы по причинам, в которых я не стану здесь подробно разбираться, были убеждены, что господин де Вриндт вредитель и заслуживает смерти. На основе своей убежденности вы и действовали, ну а я действую на основе своей.
— Очень сложно, — отозвался Мендель Гласс, ероша волосы на висках. — Если отвлечься от моей персоны, то вы, стало быть, обвиняете некоего человека в политическом убийстве. И признаете за собой такую же убежденность, как у него: в свою очередь совершить убийство, если я вас правильно понимаю, причем неполитическое?
Черт побери, подумал Эрмин, вот это да. Он сидит в лодке на Мертвом море, его собеседник плещет веслами, а попутно ведет дискуссию, неожиданную и изящную, как в лучших кругах его оксфордских времен.
— Наша беседа, — саркастически заметил он, — безусловно достойна наилучшего дискуссионного клуба, который когда-либо обращался к нравственным проблемам. Стало быть, вы ставите знак равенства между человеком, стремящимся к правосудию, и убийцей, который одурманен лозунгами и партийными страстями. Далеко вы хватили, ничего не скажешь.
Мендель Гласс, казалось, и вправду забыл, что речь идет о нем самом.
— Правосудие, — сказал он. — Судьи! Это по-прежнему так же неприкосновенно, как и до войны? Несчетное множество приговоров во всех странах совершенно очевидно служит классовой борьбе — подавлению общего врага. Вы не заметили этого в Ирландии и в Индии? А вот мы в Польше, в Германии, в России очень даже заметили. Основу потребности человека в наказании, видимо, составляет глубинное стремление отомстить; когда один из нас, совершив преступление, оказывается безоружным в вашей власти, суровость судьи часто выглядит для нас, рабочих, как кровная месть нашему классу.
Эрмин слушал с большим интересом.
— Отличный финт — выставить злого общего врага. Но что бы ни выкопал ваш диалектический ум, дорогой друг, не стоит его напрягать. Нет смысла. Вам надо было заранее взвесить все за и против. Я ведь просто-напросто идущий по следу бульдог, который в конце концов отыскал добычу и теперь хватает ее. Послушайте же, кто был тот, кого вы втоптали в грязь! Послушайте, что я нашел в его мусорной корзине, на следующий день! «Дорогой Эрмин, — писал он мне, — в Тверии вы спросили меня, чего я, собственно, хочу. Того, чего хочет каждый порядочный писатель: правды во имя ее самой, справедливости во имя людей, милосердия во имя сообщества и любви во имя Господа. Мужества противостоять собственному народу и говорить ему, что с ним не так и чем он страдает» — вот примерно так. Я цитирую по памяти, но помню записку наизусть. Сразу после этих слов ты его убил. Ну, скажи что-нибудь, мальчик мой, но советую: с осторожностью…
— Мистер Эрмин, — сказал Мендель Гласс, и в эту минуту ему, кажется, было очень не по себе, — допустим, некий молодой человек совершил то, в чем вы меня обвиняете: опрометчиво застрелил противника. С тех пор произошло много кровавых событий; у этого молодого человека было время хорошенько поразмыслить; быть может, он видел, как умирает другой человек, и вынес определенные впечатления, которых не мог забыть. Затем он выбрал довольно паскудную работу и с легкостью ее выдерживает — вам не кажется, что такому человеку было бы приятно сделать признание? Каждый ребенок, совершивший проступок, стремится к наказанию и искуплению, чтобы мама вновь стала добра к нему. Допустите на минуту, что порой такому человеку хотелось броситься к кому-нибудь и сказать: я тогда сделал то-то и то-то, вряд ли я четко понимал, что делаю; в десять лет я такого нипочем бы не совершил, равно как и сегодня. Что же, по-вашему, не дает этому человеку открыть рот?
— Трусость! — хрипло вскричал Эрмин. — Беспардонная трусость! Вы, одуревшие парни нашего благословенного десятилетия, стреляете в человека, который стоит десятка таких, как вы, а когда задним числом вас наконец-то одолевают сомнения, используете их для красоты, словно барышня макияж.
Мендель Гласс тяжело дышал.
— Значит, по-вашему, такой человек молчит не затем, чтобы избавить общество, которое он представляет, от груза своего поступка?