Страница 38 из 43
Но до этого мой класс должен был сдать экзамены, благополучно преодолеть выпускной бал. Проблем и хлопот миллион, душа болит, а в высоком кабинете я уже персона нон грата.
И как всегда в такой момент начались неприятности. От страха ошибиться запорола бланк «аттестата зрелости», пришлось вступать в преступный сговор с выпускником и родителями, чтобы те промолчали о страшном преступлении: по ошибке в графе «Трудовое воспитание» вместо «удовлетворительно» рука вывела «хорошо», а это могло повлиять на «средний балл». Помнит ли еще кто-нибудь это уродливое порождение минпросовской бюрократии, поломавшее за свое недолгое существование немало судеб?
А дети уже за два года стали родные. А родители, которые спортсменов своих видят только вечером, когда те замертво падают от усталости, засыпая чуть ли не за ужином, названивают мне по телефону (домой, естественно). И полагают, что я должна знать все, включая, конечно же, и их амурные дела, и вообще кто где и с кем в любой момент находится. А я, честно говоря, и знала. Звонит, например, мама:
– Елена Сергеевна, извините пожалуйста, Танечка сегодня обещала домой пораньше прийти, у папы день рождения, а ее все нет и нет…
– Не волнуйтесь, скоро будет, просто она сегодня на одной ножке до метро прыгает – на пари.
Но вот прошли экзамены, без эксцессов (а как стращали!) отгремел выпускной бал, и вслед за своими подопечными покинула школу и я.
Встреча выпускников была у меня дома спустя несколько лет. Разница в возрасте к тому времени стерлась, но я так и осталась для них Еленой Сергеевной, а они для меня Машами и Сережами. За три десятилетия я так ни разу не побывала в той школе. Увы, детей из виду потеряла. У них, конечно же, давно у самих дети-школьники. Но мне почему-то самонадеянно кажется, что не раз, обсуждая их школьные проблемы, они вздыхали и своим мужьям-женам говорили: «А вот у нас была Елена Сергеевна…»
3. «…А за дневником пусть отец придет»
Впечатления родительские у меня самые скромные. Это, впрочем, естественно. Все, что связано с собственными детьми, воспринимаешь пристрастно и пытаешься их неправоту в тех или иных случаях если не оправдать, так объяснить. Все равно невозможно до конца отделаться от ощущения, что твоего ребенка обижают взрослые дяди и тети, и он нуждается в родительской защите. Сковывает мои размышления и то, что слишком много вопросов осталось без ответа, рецептов у меня нет, так что нечего сотрясать воздух. Потому – лишь некоторые эпизоды.
Всего десять лет прошло с окончания моего учительства, когда я повела первый раз в первый класс свою дочь. Выбор школы, конечно же, был непростым, а последующее «устройство» в нее еще сложнее. Покупка ранца, примерка формы, тогда еще обязательной и точно такой, какую я носила в свою пору, только белый фартук нейлоновый – помять оборки не страшно. Такая же линейка в школьном дворе…
А потом начались будни. Изготовление наглядных пособий – бич родителей первоклассников, дежурство в школьном буфете, перепачканные руки и мазня в тетрадках…
И самое ужасное: ты жаришься в пальто в толпе родителей в вестибюле, участвуешь в бесконечных разговорах, из которых тебе становится ясно: либо все хвастливо привирают, либо твой ребенок – дебил (постепенно выясняется, что первое предположение верно). Наконец, детей выводят и – домой. Да что я разжевываю – все через это проходили.
Но для меня первые дочкины школьные месяцы были осложнены совершенно неожиданно постигшим меня чувством раздвоения личности. К тому времени я вроде бы забыла о своем недолгом учительском опыте, давно не ощущала себя, как говорили в раннесоветскую эпоху, «шкрабом», но вдруг при звуке школьного звонка и неповторимом шуме перемен защемило сердце – не по ту ли «сторону баррикады» мое настоящее место, стало как-то очевидно, что результаты работы были поистине налицо, а полезность писательского или редакторского труда чем измерить?
А тем временем была провозглашена перестройка, и учителя задались вопросом «Что можно?». И поскольку школа была хорошая, процесс пошел очень быстро – так, что родителям порой и угнаться было трудно, потому что вскоре вопрос видоизменился и зазвучал с еще большим изумлением и резким логическим ударением на первом слове: «Все можно?», а затем и вовсе преобразовался в восклицание: «Все можно!».
В один прекрасный день моя дочь, за полгода до того принятая в пионеры по полной традиционной программе, сказала мне, что все это ей надоело, и галстук она больше носить не будет. По дурацкой родительской привычке нравственно воспитывать я ей объяснила, что так не делают, что если она не хочет больше быть пионеркой, то должна пойти к старшей пионервожатой и сказать об этом, может быть, написать заявление… Язык мой еще договаривал, а внутри что-то екнуло: на что толкаю ребенка – на малолетнее диссидентство, все-таки советское начало сидело еще прочно. Надеялась, что разговор забудется. Не тут-то было. Дня через три прибежал ребенок веселенький из школы и сообщил: старшая пионервожатая сказала, что заявления никакого писать не надо, а галстук можно не носить. Именно в тот момент я поняла, что жизнь и впрямь изменилась.
То было межеумочное время, когда в преподавании гуманитарных предметов царил такой разброд, что, побывай марсианин на уроке истории в соседних школах, ни за что не догадался бы, что речь шла об одних и тех же событиях. Личность учителя стала решающим моментом. Даже при самом либеральном директоре редко где были настоящие «команды единомышленников».
Хорошая школа была у дочки. Но ее пришлось покинуть. Из-за учительницы литературы, явившейся, как призрак коммунизма, в раскрепощенный другими, дорвавшимися до свободы учителями класс. Последняя капля – домашнее сочинение на свободную тему: «Мои любимые места Москвы». Ужас положения был в том, что мы, родители, очень остались им довольны и всячески двенадцатилетнюю наследницу хвалили, но жирная двойка «за содержание» нас отрезвила и подтолкнула к окончательному решению. Возмущению литераторши не было предела: «Маленькая девочка, а такие упаднические настроения! Надо же, любимое место у нее – кладбище!» Тщетно я пыталась вставить словечко (а идти объясняться пришлось – оскорбленный ребенок рыдал), втолковать, что во-первых, не просто кладбище, а то, где похоронены дедушка и бабушка, да и смысл шире, эпиграф, между прочим, самостоятельно отысканный из Пушкина: «Любовь к отеческим гробам» об этом говорит. Куда там…
Перешли в другую школу, на тот момент, наверное, лучшую в Москве. Но что делать, гены родителей-гуманитариев сыграли злую шутку – и вот двойка по геометрии за полугодие. И что же? Из каких-то стародавних времен (неужели вечное?): «А за дневником пусть отец придет!»
Недаром говорят, что школа – едва ли не самое консервативное учреждение; то и дело узнавались ухватки и обычаи, унаследованные от моего ученического либо учительского опыта. Но многие учителя, долгие годы исподтишка сеявшие истинно «разумное, доброе, вечное», с легкостью и радостью вышли из подполья. Случился некоторый исторический парадокс: зачастую именно их питомцы, в детском саду декламировавшие «монтажи» к революционным праздникам и разучивавшие хором «Ленин всегда живой…», не были готовы к тому, чтобы в мгновение ока стать поколением, выбравшим пепси. Так водораздел и прошел: кто успел побывать и октябренком, и пионером, и комсомольцем, кто только октябренком и пионером, кто не пошел дальше внучонка Ильича, и, наконец, кто с первого класса знал: разрешено все, что не запрещено.
И все-таки, несмотря на все издержки, я тогда была счастлива. О качестве образования в тот момент думалось меньше, главное было – не то, чему учили, а чему не учили, чем не забивали головы. Постепенно стали вылезать на поверхность полуподпольные учителя-экспериментаторы, зазвучали старорежимные слова «гимназия», «лицей», робко было произнесено «частная школа». И всем было уже ясно, что все можно, но (как жить России без проклятых вопросов?!) встал во весь рост, да так и высится по сей день новый вопрос: «А что нужно?»