Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 43



Неужели опять?

Мы остановили машину. Вышли.

Редко приходится радоваться обману, хоть и оптическому. Языки пламени, пожиравшие верхушки мрачных елей, вмиг улеглись, упрятавшись в кровавый шар непомерной величины. Их и не было – таков всего-навсего эффект нашей тряской дороги. Никогда в жизни не видели луны таких размеров и столь интенсивно красной. Непонятно, почему восход луны не затерт в описаниях, подобно «багровому диску солнца, выкатившемуся из-за холма». Тем более, что на рассвете куда меньшее число людей бодрствует, нежели на вечерней заре, а от нее до восхода луны недолго.

Сказано в XII веке японским поэтом Сайгё и чуть было не забыто к исходу ХХ-го.

Все-таки в первую очередь тоска глаза и души по русским ландшафтам, а вовсе не пресловутая буколическая идилличность деревенского уклада и уж тем более не стремление к общению с «простыми русскими людьми» влечет сюда. У коммунистов социальная структура общества определялась так: «героический рабочий класс, трудовое крестьянство и народная интеллигенция». В живой устной речи на слух последняя составляющая триады воспринималась как «инородная интеллигенция». Слухом Господь их обделил. Но не предполагавшийся эффект состоялся.

У Пушкина с понятиями «народ», «народность» были свои отношения. Десятки раз приходилось читать восторги по поводу последней авторской ремарки в «Борисе Годунове»: «Народ безмолвствует»,– вот, мол, прямое доказательство народности трагедии, того, каким мудрым показал Пушкин простой народ. И нет бы поднять глаза на сцену предшествующую:

Шум народный

Н а р о д

Что толковать? Боярин правду молвил. Да здравствует Димитрий, наш отец!

Мужик на амвоне

Народ, народ! в Кремль! в царские палаты! Ступай! Вязать Борисова щенка!

Н а р о д

(несется толпою)

Вязать! Топить! Да здравствует Димитрий! Да гибнет род Бориса Годунова!

Да народ ли это? Дикая, разнузданная толпа, готовая на убийство подростка, которое и произойдет в следующей сцене. А вот когда убийство невинного Феодора и его матери свершилось, толпа, в миг осознавшая, что она наделала в бездумном порыве, потрясенная соучастием в страшном преступлении, вновь стала народом, то есть совокупностью личностей, объединенных языком своих предков.

А что до народности Пушкина… Безо всяких переворотов и классовых боев он смешал в единый русский литературный язык наречия всех сословий – в его творчестве на равных правах заговорили московские просвирни и высокомерные дамы высшего света.

«К зырянам Пушкин не придет», – сказал поэт. Здесь нет пренебрежения ни к уваровскому народу, ни к народам «ныне диким». Пушкин и к русским не придет – не его это печаль. Пушкина не дожидаются. К Пушкину идут сами. А там уж как барин Александр Сергеич рассудят. Кому откроется настежь, кому – буквальным смыслом написанных слов. Зависит от усилий на пройденном пути.

Пушкину хорошо было известно то, что как большая новость подается сегодняшними политиками: столицы – Москва и Петербург – это не вся Россия. Об этом говорит двойной эпиграф ко второй главе «Евгения Онегина»:



О rus!.. / Hor.

О Русь!

Первая часть эпиграфа заимствована из Горация и переводится так: «О, деревня!..» Почему-то между латинской и русской частью хочется поставить знак равенства. Читаем дальше. Глава шестая:

Но как-то не похоже на бретера Зарецкого, чтобы и впрямь этот «картежной шайки атаман» сажал капусту. Филологическая привычка берет свое и, устыдившись неполноты понимания, обращаешься к более знающим. «Гораций, удалившись после участия в гражданской войне в подаренное ему Меценатом имение, воспевал в своих стихах сельскую простоту жизни. „Сажать капусту“ – французская поговорка, обозначающая „вести сельскую жизнь“». Мы не только «ленивы и нелюбопытны», но, аккуратно выражаясь, и не вполне образованны. Если худо-бедно что-нибудь и скажем о Горации, то запнемся на Меценате, проявим слабую осведомленность о гражданской войне в Римской империи 40-х годов I века до н. э. и едва ли сумеем сказать, как звучит поговорка по-французски. Оказывается, не только «энциклопедию русской жизни» но и комментарии к ней Юрия Лотмана без Большой Советской Энциклопедии или Брокгауза вряд ли осилим.

А лето тем временем и впрямь пролетело. Березы уже начали желтеть, «небо осенью дышало», поэтому яркое солнце и тепло были совершенно неестественными. И пришла пора возвращаться в Москву. Въехали в иную жизнь, от которой хочется бежать, да некуда.

То есть как – некуда?

Последнее наше прибежище – вечное, неиссякающее: великая русская литература. И сколько ни кричат о гибели культуры, она уже стала нашим бытом настолько, что является порой в самом карикатурном виде. По неистребимой привычке прочитывать все, что состоит из букв, невозможно было пройти мимо столба со следующим объявлением, а прочитав, не переписать:

«Требуется Чичиков на стабильный гарантированный оклад. Просьба: Маниловых, Плюшкиных, Ноздревых и Собакевичей не обращаться. Н. В. Гоголь». Поскольку телефон имелся, незамедлительно позвонили и попросили молодую по голосу девушку пригласить к телефону Николая Васильевича.

– Вы, вероятно, ошиблись номером, – ответила она вежливо.

– Как же, вот ваше объявление: Гоголь Николай Васильевич набирает сотрудников.

Девушка хмыкнула, но тут же включилась в начатую игру:

– А что вы хотели предложить?

– Скажите, пожалуйста, а Хлестаков вам не требуется? – выложили заготовленную фразу и после небольшой заминки получили ответ уже в совершенно серьезном тоне:

– Извините, эта вакансия у нас занята.

Можно было бы продолжить разговор, произнести речь во славу деловых качеств Ивана Александровича, упомянуть его творческие заслуги (второй «Юрий Милославский»!) и широкие связи – с самим Пушкиным на дружеской ноге.

А что? Ведь Пушкин освятил своим присутствием любого Хлестакова. Для нас каждый, живший в его эпоху – современник Пушкина, и мы испытываем дрожь, архивный трепет от самого пустого письма, писанного в 20-30-е годы XIX столетия. Потом, конечно, разочарование и даже оскорбление, когда прочтешь в Тагильском архиве, находкой которого так гордился (и справедливо гордился) Ираклий Андроников, признание Андрея Карамзина в том, что он пожал руку Дантесу. Оказывается, тот по правилам ухлопал гения русской земли. Не говорим уж о толпе, возглавленной ведущими критиками, для которой шедевры Болдинской осени – лишь признак того, что некогда оголтело любимый творец «Руслана и Людмилы» «исписался».

Это бремя – современник Пушкина – самой тяжелой, непереносимой ношей легло на плечи Николая I. «В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого». Этой фразой в дневнике от 21 мая 1834 года проницательный поэт исчерпал характер императора полностью. Мысль, двадцатым веком усвоенная из букваря: «Пушкин – великий русский поэт», – не вмещалась в царскую голову. Великим Николай полагал одного себя и примеривал к имени своему посмертную славу: «Николай Великий». Как Петр или Екатерина. Не втянись в Крымскую войну, так бы, пожалуй, оно и стало. В империи от Варшавы до Аляски тишина и видимый порядок, под чутким оком цензуры процветают искусства, парады гвардейских полков в Красном Селе демонстрируют мощь христолюбивого русского воинства и красоту строя. Чего еще надо?