Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 95



Возвращались мы с Прорвы к вечеру. Солнце садилось за Окой, и между нами и солнцем лежала серебряная тусклая полоса. Это солнце отражалось в густой осенней паутине, покрывшей луга.

Днем паутина летала по воздуху, запутывалась в нескошенной траве, пряжей налипала на весла, на лица, на удилища, на рога коров. Она тянулась с одного берега Прорвы на другой и медленно заплетала реку легкими и липкими сетями. По утрам на паутине оседала роса. Покрытые паутиной и росами ивы стояли под солнцем, как сказочные деревья, пересаженные в наши земли из далеких стран.

На каждой паутине сидел маленький паук. Он ткал паутину в то время, когда ветер нес его над землей. Он пролетал на паутине десятки километров. Это был перелет пауков, очень похожий на осенний перелет птиц. Но до сих пор никто не знает, зачем каждую осень летят пауки, покрывая землю своей тончайшей пряжей.

Дома я отмыл паутину с лица и затопил печь. Запах березового дыма смешивался с запахом можжевельника. Пел старый сверчок, и под полом ворошились мыши. Они стаскивали в свои норы богатые запасы — забытые сухари и огарки, сахар и окаменелые куски сыра.

Глубокой ночью я проснулся. Кричали вторые петухи, неподвижные звезды горели на привычных местах, и ветер осторожно шумел над садом, терпеливо дожидаясь рассвета.

1938 Солотча Рязанской обл.

Валентин Овечкин

РОДНЯ

— Я вот скажу, что такое для меня колхоз. Тут у нас все сравнивают: много хлеба на трудодень получаем, на автомобилях в степь ездим, патефоны, велосипеды, мол, у каждого. Я не об этом, я о другом расскажу…

Вот у меня сейчас самая большая семья в хуторе, семнадцать душ с детьми. Три сына женатых при мне, две дочки, внучки. Интересно получается. Сам иной раз диву даешься, как живем. Со стороны поглядеть — будто и не родня друг другу. У каждого свои трудодни, своя получка, купить ежели чего нужно — каждый за свои покупает. Дом-то этот строили, правда, сообща, в складчину. Собрались все, посоветовались: семья большая, а хата тесная, жить негде, — надо новый дом строить, чтобы каждому квартира была. Ну и поставили, вишь, какие хоромы — шесть комнат, столовая, кухня. Старший сын, Федор дал денег на постройку, Николай и меньший, Яшка, свою долю внесли. И девчата тоже. А у нас со старухой денег не взяли. Комнату и нам отдельную отвели, но в складчине мы не участвовали. Так и живем. Стол, конечно, совместный, — мать готовит на всех, девчата помогают ей, когда бывают дома, а во всем остальном каждый располагает на свой заработок. Костюм новый справить, вещь какую-нибудь купить, в дом отдыха либо в Москву в отпуск с жинкой съездить — это уж как кому желательно. Вот девки мои поехали в прошлом году в город, — одна меховую шубу себе купила там, а другой загорелось во что бы то ни стало на самолете полетать. Взяла билет, слетала аж в Ленинград. Ну, чего ты ей сделаешь? Ее труд, ее деньги, сама себе хозяйка.



Может, кому из отцов такие порядки не нравятся, но, по-моему, лучшего и не придумаешь. Большая тяжесть с моей души снята. Если кто скажет, что нехорошо этак, не по-родственному — между своими людьми, в одном доме, считать раздельно трудодни и деньги, так я на это отвечу: великое спасибо колхозу за то, что учел он труд каждого человека и подсчитал, что стоит его труд.

Ведь я тоже вырос в такой большой семье. Три брата нас было женатых при отце, две сестры. Не делились долго. Старик и слушать не хотел о разделе. Отцовщина наша была там, где сейчас правление колхоза помещается. Дом этот конфискован в тридцатом году как кулацкий. Но это уже младший братец Марко вышел в кулаки, когда остался один, а при отце мы хотя жили и в достатке, но своим трудом обходились. Семья была двадцать две души. Считались мы в селе людьми богатыми, скота имели много, хлеба сеяли десятин тридцать, только богатству нашему никто не завидовал. Как-то у нас все безалаберно шло. От зерна амбары трещат, скот продаем, а носим все домотканое и аршина ситцу, бывало, за год не купим в лавке — штаны из холста, такие ж и рубахи, и у баб все холщовое, и в будень и в праздник.

Отец сам и овчины чинил на кожухи, и шапки шил, сам и сапоги тачал из товара домашней выделки. Сляпает сапог из сыромятины, по мокрому походишь — расползается мешком, не разберешь, где носок, где задник, кругом ровный, хоть обе ноги суй. За зиму пары три такой обуви износишь, зато дешево, сапожнику не платить.

И работали бестолково. Не знали покою ни днем, ни ночью, с ног сбивались. В молотьбу отец от воскресенья до воскресенья никому и на час прилечь отдохнуть не позволял. «Зима, — говорит — на то придет, зимою будете дрыхнуть». Всю ночь тарахтят веялки у нас на току. Только есл. и со стороны послушать, то чудно как-то тарахтят, с перерывами. С вечера слышно, потом затихнет, потом поработаем немного — опять не слышно. Заглянуть в то время на ток, когда тихо, — спим все, где кого захватило: детвора-погонычи, что оттягивали волоками полову к скирдам, верхом на лошадях спят, девчата — возле веялок, а старик на мешках храпит. Перемучаемся этак ночь, потом и днем ходим как вареные, вилы из рук валятся, где кто присел, там и заснул. А под конец выходит — люди уже озимь сеют, а мы все косим да молотим.

Плохо работали. Хуже нас никто землю не обрабатывал. Пахали кое-как, на два вершка, сеяли неволоком, лишь бы побольше захватить. Били на количество, аренды добавляли. На пахоте отец, бывало, только и следил за тем, чтоб «аккуратно» обчинали загоны — на плуг, на два через межу чужого прихватывали.

На такие штуки отец-покойник, не тем будь помянут, мастер был. Не туда его голова работала, чтобы дать порядок дома и на поле, участок получше обработать, сад, может, насадить, скота породистого добыть, как люди делали, а только чтоб облапошить кого-нибудь да на чужбинку чем ни есть попользоваться.

По этим делам отцу больше всех под мысли пришелся младший сын, Марко. Я старший был, а меня отец так не приближал к себе, как Марка. Я из дураков не выходил. Все — Алешка-дурак. Это за то, что не умел людей обманывать. А про среднего, Степана, и говорить нечего. Этот был у нас парень хлесткий, несдержанный на язык. Я, признаться по совести, робел, молчал перед отцом, а Степка резал прямо — и за то, что работаешь как проклятый, а ходишь в отрепьях, и за детей наших, что в школу не пускают, и за всякие проделки отцовы и Марковы, за которые стали уже нас звать в селе по-уличному — Хапуны.

Повезу я, бывало, на ссыпку пшеницу да подмешаю, как отец прикажет, в каждый мешок по мерке отходов, а там приемщик возьмет пробу не сверху, а со дна щупом, и забракует. Идет вся пшеница по цене отходов — по пятаку за пуд. Приезжаю домой, рассказываю, а Степан: «Что, — на отца, — не все дураки на свете, есть и похитрее нас? Ловкачи! Рубли на пятаки менять!» Отец аж позеленеет. «Цыть, сукин сын! Молодой еще — батька попрекать! Кто же вам виноват, что такие растяпы. Заставь дурака богу молиться! Кабы Марка послал, тот небось ссыпал бы за первый сорт». Степан не унимается: «Да, Марко ссыпал бы! Марко ваш может! Быков вон ссыпал на ярмарке за сто двадцать, а деньги куда девал? Гашка в чулок запрятала? (Гашка — Маркова жинка была.) Так нам с Алексеем про то же надо бы знать. И наш труд есть в тех деньгах». Старик до Степки — с палкой. «Молчи, обормот! Ты на Марка не моги! Марко — хозяин. На вас доверь — за неделю размотаете. Быки! Вон где быки: крышу на конюшне перекрыли — раз, новый стан под бричкой — два. Заслепило тебе, не видишь?» Степан и палки не боится. «Крыша — двадцать рублей, это нам известно, стан — тридцать, а еще семьдесят где?..» Гнул Степан все на раздел.

Один Марко был утешением родительским. Не надо, бывало, учить его да приказывать, сам знает, что делать. Издохнет свинья либо другая какая-нибудь скотина, Марко разделает тушу, как резаную, и везет в город на базар. Обратно едет веселый, под хмельком, — отец ему позволял и вином побаловаться, знал, что больше четвертака не пропьет, зато на деле не один целковый натянет. Хвалится — пошла за первый сорт! Все ему знакомые, и врачи те, что клеймо кладут, и колбасники, всех угощает, подарками задабривает… Послал его однажды отец к одному тавричанину Акимушкину договориться насчет земли, взять у него на весну в аренду десятин двенадцать, так Марко споил там всех — и Акимушкина, и соседей, заставил его вместо аренды купчую за ту же цену подписать. Понятые руку приложили, а к чему — не разобрали спьяну. И нам это стало известно уже после раздела. Десять лет не оглашал Марко бумагу. Сеяли все, считали — аренда, оказалось — купленная. Вот какой был хват!