Страница 14 из 90
— А у меня, друг мой, сегодня новый слуховой аппарат. Несравненно лучше прежнего!
…А когда Мельников уже входил в класс, его попридержала за локоть Наташа, задохнувшаяся от бега:
— Илья Семеныч, пустите меня на урок!
— Это еще зачем?
— Ну не надо спрашивать, пустите, и все! А? Я очень хочу, я специально пришла раньше своих часов…
Неизвестно, кто был смущен сильнее: она своей просьбой или он — невозможностью отказать.
И Мельников пропустил Наташу впереди себя.
Ее стоя встретили возгласами удивления, бурными приветствиями по-английски:
— Good morning!.. Welcome!.. How do you do![8]
Она села на последнюю парту, и на нее глазели, шепотом обсуждая, в чем причина и цель этой необычной «ревизии»…
Мельников хмурился: начало было легкомысленное.
— Садитесь, — разрешил он, снимая с. руки часы и кладя их перед собой. — Ну-ка, потише! В прошлый раз мы говорили о манифесте 17 октября, о том, каким черствым и горьким оказался этот царский пряник, вскоре открыто замененный кнутом… Говорили о начале первой русской революции. Повторим это, потом пойдем дальше. Сыромятников! — вызвал он, не глядя в журнал. Лицо Сыромятникова выразило безмерное удивление.
— Чего?
— Готов?
— Более-менее… Идти? — спросил он, словно советуясь.
— И поскорей.
Сыромятников нагнулся, поискал что-то в парте и, ничего не найдя, пошел развинченной походкой к столу. Взял со стола указку и встал лицом к карте европейской части России начала нашего столетия, спиной к классу.
Пауза.
— Мы слушаем, — отвлек его Мельников от внезапного увлечения географией.
— Значит, так. — Сыромятников почесался указкой. — Политика царя была трусливая и велоромная…
— Какая?
— Велоромная! — убежденно повторил Сыромятников.
— Вероломная. То есть ломающая веру, предательская. Дальше.
— От страха за свое царское положение царь выпустил манифест. Он там наобещал народу райскую жизнь…
— А точнее?
— Ну, свободы всякие… слова, собраний… Все нравно ведь он ничего не сделал, что обещал, зачем же вранье-то пересказывать?!
Мельников смотрел на Наташу, она давилась от хохота!
И у класса этот скоморох имел успех. Да и сам Илья Семенович с трудом удерживал серьезность, и под конец не удержал-таки.
— Потом царь показал свою гнусную сущность и стал править по-старому, он пил рабочую кровь, и никто ему не мог ничего сказать…
Смех в классе.
— Вообще после Петра I России очень не везло на тварей — это мое личное мнение…
— Вот влепишь ему единицу, — сказал Мельников задумчиво и с невольной улыбкой, — а потом из него выйдет Юрий Никулин. И получится, что я душил будущее нашего искусства.
Светлана Михайловна была в учительской одна. Напевая мелодию какого-то вальса, она стояла, покачиваясь в такт и прикасаясь к лицу подарочными астрами.
Потом она поискала взглядом какую-нибудь вазу. Вазы не было. Заглянула в шкаф: есть!
Но — как это понять? — оттуда торчит бумажка со словами:
«Здесь покоится «счастье» 9-го «В».
Счастье?
Что за фокусы? Сочинения где?!
Она нашла три двойных листка: две работы о Базарове, одна о Катерине. А остальные?!!
Светлана Михайловна попыталась рассмотреть, что там, в этой вазе, но не поняла. Тогда она перевернула ее над столом.
Хлопья пепла, жженой бумаги высыпались и разлетелись по учительской.
Светлана Михайловна, роняя свои астры — одни на стол, другие на пол, ошеломленно проводит рукой по лбу и оставляет на нем черный след копоти…
Заметалась Светлана Михайловна, взяла зачем-то телефонную трубку… Потом поняла: глупо. Не вызывать же «01»!
Она нагнулась и подняла свернутый трубочкой листок бумаги, которого прежде не заметила. Там какой-то текст, по ходу чтения которого лицо Светланы Михайловны выражает обиду, гнев, смятение и снова обиду, доходящую до слез, до детского бессилия…
Урок истории идет своим чередом.
Теперь у доски Костя Батищев. Отвечает уверенно, спокойно:
— Вместо решительных действий Шмидт посылал телеграммы Николаю II, требовал от него демократических свобод. Власти успели опомниться, стянули в Севастополь войска, и крейсер «Очаков» был обстрелян и подожжен. Шмидта казнили. Он пострадал от своей политической наивности и близорукости. Пользы от его геройства было немного…
— Бедный Шмидт! — с горькой усмешкой произнес Мельников и закрыл; глаза рукой. — Если б он мог предвидеть этот посмертный строгий выговор..
— Что, неправильно? — удивился Костя.
Мельников не ответил, в проходе между рядами пошел к последней парте, к Наташе. И вслух пожаловался ей:
— То и дело слышу: «Жорес не понимал…», «Герцен не сумел…», «Толстой недопонял…» Словно в истории орудовала компания двоечников…
И уже другим тоном спросил у класса:
— Кто может возразить, добавить?
Панически зашелестели страницы учебника. Костя улыбался — то ли он был уверен, что ни возразить, ни добавить нечего, то ли делал хорошую мину при плотей игре.
— В учебнике о нем всего пятнадцать строчек, — заметил он вежливо.
— В твоем возрасте люди читают и другие книжки! — ответил учитель.
— Другие? Пожалуйста! — не дрогнул, а, наоборот, расцвел Костя. — «Золотой теленок», например. Там. Остап Бендер и его кунаки работали под сыновей лейтенанта Шмидта — рассказать?
Класс засмеялся, Мельников — нет.
— В другой раз, — сказал он. — Ну кто же все-таки добавит?
Генка поднял было руку, но спохватился, взглянул на Риту и руку опустил: пожалуй, она истолкует это как соперничество…
— Пятнадцать строчек, — повторил Мельников Костины слова. — А ведь это немало. От большинства людей остается только тире между двумя датами…
Откровенно глядя на одну Наташу, он спросил сам себя:
— Что ж это был за человек — лейтенант Шмидт Петр Петрович? — И сам ответил, любуясь далеким образом: — Русский интеллигент. Умница. Артистическая натура — он и пел, и превосходно играл на виолончели, и рисовал… что не мешало ему быть храбрым офицером, профессиональным моряком. А какой оратор!.. Но главный его талант — это дар ощущать чужое страдание более остро, чем свое. Именно из такого теста делаются бунтари и поэты…
Остановившись, Мельников послушал, как молчит класс, и продолжил тем тоном, каким сообщают важнейший из аргументов:
— Знаете, сорок минут провел он однажды в поезде с женщиной и влюбился без памяти, навек — то ли в нее, то ли в образ, который сам выдумал. Красиво влюбился!
Сорок минут, а потом были только письма, сотни писем… Читайте их, они опубликованы, и вы не посмеете с высокомерной скукой рассуждать об ошибках этого человека!
— Но ведь ошибки-то были? — нерешительно вставил Костя, самоуверенность которого сильно пошла на ущерб.
Мельников оглянулся на него и проговорил рассеянно, с оттенком досады:
— Ты сядь пока, сядь…
Недовольный, но не теряющий достоинства, Костя повиновался.
— Петр Петрович Шмидт был противником кровопролития, — продолжал Мельников. — Как Иван Карамазов у Достоевского, он отвергал всеобщую гармонию, если в ее основание положен хоть один замученный ребенок… Все не верил, не хотел верить, что язык пулеметов и картечи ~ единственно возможный язык переговоров с царем. Бескровная гармония… Наивно? Да. Ошибочно? Да! Но я приглашаю Батищева и всех вас не рубить сплеча, а прочувствовать высокую себестоимость этих ошибок!
…Слушает Наташа, и почему-то горят у нее щеки.
Напрягся класс: учитель не просто объясняет — он обижается, негодует, переходит в наступление…
— Послушай, Костя, — окликнул Илья Семенович Батищева, который вертел в руках сделанного из промокашки «голубя». — Вот началось восстание, и не к Шмидту — к тебе, живущему шестьдесят лет назад, приходят матросы… Они говорят: «Вы нужны флоту и революции». А ты знаешь, что бунт обречен, что ваш единственный крейсер без брони, без артиллерии, со скоростью восемь узлов — не выстоит. Как тебе быть? Оставить матросов одних под пушками адмирала Чухнина? Или идти и возглавить мятеж и стоять на мостике под огнем и наверняка погибнуть…