Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 112

Основной живописный, он же и символический, образ повести — это стихия света. С половины повести этот свет начинает все вокруг озарять и наконец, до чего автор ни коснется мыслью, все вовлекает в свой радостный поток. В единый пламень вливаются и личное и общее — это огонь Всечеловека, по терминологии Пришвина. И тогда оказывается, что та любовь двух, промелькнувших по жизни, есть необходимая движущая сила в созидании Общего во всем большом мире.

Так и начинается повесть: «…Втайне мечтая написать о любви Милочки как царь Соломон, я смотрю на Нестора, пишу не как мне хочется, а держусь в краях чаши, испиваемой всем народом».

Здесь снова мы встречаем обе темы — личной любви и человеческого общего дела, поставленные жизнью Пришвина — человека и художника.

Моральный конфликт в судьбе Милочки, одной из героинь повести, бесчисленное число раз обсуждавшийся в литературе, — это соперничество двух за любовь к женщине — в повести находит разрешение благодаря великодушию и душевной чистоте всех ее участников. После, казалось, безвыходной драмы, изображенной в главе «Голубой гость», идет глава «О дружбе» — о новых отношениях, выстраданных на войне, несущих в себе выход из казавшейся безвыходности. Это тема, порученная Ивану — второму герою повести, тоже солдату.

Так благодаря нравственной силе происходит примирение между основными действующими лицами в повести.

Второй муж Милочки, Сергей, упрощен автором до предела: ничего сверх самого необходимого не отпущено ему. Больше того, автор даже временами иронизирует над ним, делает его заикой, ставит в смешные положения (хотя бы в эпизоде с корытом для вернувшегося мужа своей возлюбленной). Автор умаляет его до сравнения с собачкой, наползающей в ласке на грудь лежащего человека. Мы понимаем: автор поручает Сергею самую интимную сторону души — вот почему, вероятно, особое чувство — потребность сохранить ее неприкосновенной — заставляет сделать таким «маленьким» Сергея.

Сергей настолько незначителен в своих проявлениях, что, по словам автора, Милочка его любит «только для себя», в то время как за Алексеем она пойдет на край света — из-за нравственной значительности Алексея за ним пойдет.

Только однажды, в главе «Голубые цветы», прорывается в образе Сергея то, что могло пробудить настоящую любовь Милочки, что позволило Пришвину поставить Сережу в ряд со всеми остальными его избранниками. Прочтя эту главу, мы сразу понимаем, как много недосказано в повести о Сергее и о его любви: это — о понимании двух, таком качестве любви, которое делает ее подлинной и о котором, по слову Сергея, даже «нельзя рассказать».

Вот почему вынужден был умолчать об этом и сам автор. Он лишь направляет свой луч, свой взор художника в глубину души Сергея, этого с виду незначительного человека, — и все преображается и встает перед нами в новом свете: все становится значительным в самих подробностях. И тут-то и начинается та цветопись, та сказка света, в которой показывается все прекрасное в природе и человеке.

В этом свете и написана глава о любви, названная автором «Черный дрозд». Она по содержанию пересказывает в нашей современной усольской обстановке вечный сюжет Ромео и Джульетты, развивая его на двух рядовых проходящих людях: «Ведь и они, как эти цвета на заре, немного побудут, и переменятся, и уйдут навсегда».

В этой картине русской природы воскресают знакомые неумирающие шекспировские детали — и жаворонок его, и соловей. Трагичность здесь преодолевается не борьбой, не тяжким усилием, а растворяется в воздухе поэтических строк и как бы на легком ветру исчезает.

Но не соловей и не жаворонок, а черный дрозд — почему его именем названа глава? И тут мы догадываемся, что Пришвину не хватало еще одного образа, которому он мог бы поручить в повести свою роль художника среди этих уже действующих в ней столь разных и столь близких ему лиц. Черный дрозд с золотым клювом — он управляет зарей и всеми цветами на небе и на земле. С высоты своей ели он все видит, и это он направляет наше внимание.

Это, конечно, сам художник — он и не скрывает своей тайны от нас, он говорит о себе: «Когда уже от реки туман поднимается, сажусь черным дроздом на самый верхний пальчик ели и пою… Я свищу и зову любовно всмотреться в эти милые лица… Слышит ли кто меня — не знаю, — не для себя пою, а управляю зарей…»

Черный дрозд на вершине ели — самый совершенный у Пришвина образ художника. Он точен и прекрасен.

ВЕСНА СВЕТА

Ночью снежинки при электричестве рождались из ничего: небо было звездное, чистое. Пороша складывалась на асфальте не просто как снег, а звездочка над звездочкой, не сплющивая одна другую. Казалось, прямо из ничего бралась эта редкая пороша, а между тем, как я подходил к своему жилищу в Лаврушинском переулке, асфальт от нее был седой.





Радостно было все пробуждение на шестом этаже. Москва лежала покрытая звездной порошей, и, как тигры по хребтам гор, везде ходили по крышам коты. Сколько четких следов, сколько весенних романов: весной света все коты лезут на крыши.

И даже когда я спустился вниз и проехал по улице Горького, радость весны света меня не оставила. При легком утреннике в лучах солнца была та нейтральная среда, когда пахнет самая мысль: подумаешь о чем-нибудь, и этим самым запахнет. Воробей спустился с крыши Моссовета и утонул по шею з звездной пороше. Он до нашего прихода успел хорошо выкупаться в снегу, а когда ему из-за нас пришлось улетать, то от ветра его крыльев разлетелось вокруг столько звездочек, что кружок почти в целую большую шапку почернел на асфальте.

— Видели? — сказал один мальчик трем девочкам.

И дети, глядя вверх на крышу Моссовета, стали дожидаться второго слета веселого воробья.

Весна света согревается полднями. Пороша к полудню растаяла, и радость моя притупилась, но не исчезла, нет! Как только замерзли к вечеру лужи, запах вечернего мороза опять вернул меня к весне света. Так вечерело, но голубые вечерние звезды не показались в Москве: все небо оставалось голубым и медленно синело. На этом новом голубом фоне в домах там и тут вспыхивали лампы с разноцветными абажурами; никогда этих абажуров в сумерках не увидишь зимой.

Возле полузамерзших луж от растаявшей звездной пороши всюду слышался детский восторженный крик, детская радость наполняла весь воздух. Так дети в Москве начинают весну, как в деревне начинают ее воробьи, потом грачи, жаворонки, в лесах тетерева, на реках утки и кулики на болотах.

От детских весенних звуков в городе, как все равно от птичьих криков в лесах, мои ветхие одежды с тоской и гриппом вдруг свалились. Настоящий бродяга при первых весенних лучах и вправду часто бросает свое тряпье при дороге…

Лужи быстро везде замерзли. Одну я попробовал ткнуть ногой, и стекло разлетелось вдребезги с особенным звуком: др… др… др… Бессмысленно, про себя, как это бывает у стихотворцев, стал я повторять этот звук, прибавляя подходящие гласные: «Дра, дря, дри, дриан». И вдруг из этой бессмысленной дряни вышла сначала любимая моя богиня Дриана (душа дерева, лес), а потом и Дриандия, желанная страна, в которую еще утром при звездной пороше начал я свое, путешествие.

Я так этому обрадовался, что несколько раз вслух, пробуя на звучность, повторил, ни на кого вокруг не обращая внимания:

— Дриандия.

— Что он сказал? — спросила одна девочка у другой позади меня. — Что он сказал?

Тогда все девочки и мальчики с другой лужи бросились догонять меня.

— Вы что-то сказали? — спросили они меня все разом.

— Да, — ответил я, — слова мои были такие: «Где тут Малая Бронная?»

Какое разочарование, какое уныние произвели мои слова: оказалось, что мы и стояли-то как раз на этой Малой Бронной.

— Мне кажется, — сказала одна маленькая девочка с плутовскими глазами, — вы что-то совсем другое сказали.