Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 112

По окончании университета Пришвин попал в Париж, и там на него обрушилась как величайшее испытание не мечтательная, а реальная любовь к реальной девушке — русской студентке. Это было событие, во многом повлиявшее на его дальнейшую жизнь.

Намечавшийся было брак окончился разрывом. Почему? Пришвин винит одного себя в этой любовной неудаче. Он винит себя за то, что был только «потребителем любви», неспособным к вниманию в отношении встреченной им женщины. Он бессознательно пользовался ею «как поводом для своего полета». Позднее он напишет: «Постоянная моя тема о женщине, что поэты любят не ее, а свою мечту».

В 1937 году, проглядывая свою жизнь, всю — и до последней минуты, Пришвин записывает в отношении себя до преувеличенности беспощадно: «В любви моей была спешка, чувственность, с неспособностью вникнуть в душу другого человека».

Та девушка оказалась проницательней его, она увидела его колебания, все поняла, отказала ему, и тем самым она подарила нам поэта; она поставила мужчине, по словам Пришвина, нравственную задачу «стать мужем», и мы должны принять это слово у Пришвина в самом глубоком его значении: он должен был духовно созреть — научиться давать, а не брать, любить, а не просто любоваться женщиной.

«Женщина протянула руку к арфе, тронула пальцем, и от прикосновения пальца ее к струне родился звук. Так было и со мной: она тронула — и я запел».

Женщина подарила нам поэта, а сама растворилась в безвестности, увяла седеющей конторщицей лондонского банка. Такой она промелькнула где-то в 20-х годах в единственном сохранившемся от нее у Пришвина письме.

Разрыв был пережит молодым человеком как удар столь сильный, что следы от него чувствовались в душе многие десятилетия. Он был оглушен, подавлен, находился на грани душевного заболевания. Он сразу же вернулся в Россию и стал работать в деревне. Он приник к земле, как к последнему прибежищу, и там, у природы, стал вновь, как малый ребенок, учиться жить.

Он наблюдал теперь, как серьезно, самоотверженно живут и любят звери, птицы, все живое. Как пуста бывает подчас человеческая «свободная» любовь. И в то же время как много надо человеку создать своего и вложить в чувство любви, чтобы поднять его до себя.

«Природа — это любовь, а человек — это что из любви можно сделать», — повторим мы снова за Пришвиным.

На этом и Обрывается автобиографический, тоже, по существу, недописанный роман «Кащеева цепь».

Роман не дописан, но из него-то и вытекает, потоком разливаясь по всем последующим произведениям, тема об «охоте за счастьем», об охотнике, отказавшемся схватить преследуемую им прекрасную самку оленя. Он не может присвоить прекрасное, он предпочитает ему служить. Прекрасное, по словам Пришвина, не дается ни мечтателю Дон-Кихоту, ни завоевателю Дон-Жуану. Оно дается труженику, бескорыстному в своем труде.

В конце жизни Пришвин вспоминает о давно прошедшем: «На людях было неплохо жить, и никто не подозревал о том, что происходило во мне. Но оставаться одному с самим собой нельзя было; легче было бы, кажется, переносить колесование тела, чем эту тоску. Вот и было один раз, в таком состоянии колесования души я попробовал отвлечь себя от боли записью каких-то слов народной речи… Я увлекся писанием и потом, очнувшись, почувствовал впервые себя счастливым. И это счастье, оказалось, пришло ко мне оттого, что я забыл себя с моей тоской… Так я, утратив невесту, нашел ее единственную в слове…»

Идет начало века. Пришвин — агроном в деревенской дореволюционной России. У него жена — крестьянка, «простая и неграмотная, очень хорошая женщина». И самое главное, он никогда за всю долгую жизнь не соблазнится «опытом» в любви: «…В этом одном опыт не дает ничего и даже наоборот: чем больше опыта, тем более неведомой остается область любви, и все кончается тем, что герой попадает в обыкновенные лапы. Напротив, «неопытный» делается господином и строителем семьи. Так что есть область жизни, которая не открывается, а затемняется в опыте».

Пришвин живет теперь как природа: строго и просто.





Неосознанное, но непреодолимое призвание к искусству заставляет Пришвина в 1905 году бросить науку, уводит его на поиски какого-то «края непуганых птиц и зверей» — на необжитый, дикий по тем временам Север — Карелию и Беломорье. Мы понимаем — это было продолжение детского побега в «Азию — страну золотых гор». Правда, он едет сейчас с практической, трезвой целью по поручению ученого-этнографа собирать и записывать народные сказки.

В 1944 году он вспоминает о начале писательства:

«…Меня куда-то повело по пути страданий к блаженству… Природа откликнулась на этом пути: я стал просто записывать эти отклики и тем удостоверять других в действительности существования страны непуганых птиц. Есть такая страна! — вот и вся тема моего писательства».

У этой выдуманной страны появится в будущем много имен: это будет и «Берендеево царство» в 20-х годах, и «Дриандия» в 30-х, и, наконец, «Корабельная чаща» под самый конец жизни, очень реальная, как будто уже и найденная и все-таки таящая в себе невысказанную тайну: сказка через всю жизнь! Но ведь без сказки не бывает и правды…

Скромный агроном возвращается в Петербург со своими путевыми заметками и неожиданно для самого себя становится художником: его «заметки» оказываются на деле книгой «В краю непуганых птиц и зверей».

На следующий год новое путешествие на Север и новая книга — «За волшебным колобком».

Впитав в себя все художественные ценности современного ему искусства, Пришвин в этой книге поражает нас своей полной самобытностью. В ней он как бы вступает в противоборство с отвлеченностями, иносказаниями и условностями символизма. Вернее сказать, Пришвин вносит в это направление нечто такое свое, свободное и цельное, что легко возвращает читателя в мир реальной жизни, в то же время решительно отбросив соблазны упрощенности и натурализма.

Впрочем, если приглядеться внимательно, все попытки синтетического творчества, как бы они ни назывались, непременно питаются не только реализмом, но и натурализмом. Трудность в том, как его художественно осмыслить и преподать.

Жизнь у Пришвина сохраняет глубину, многоплановость. Рождается его собственный реализм. «Он ни на кого не похож», — сказал о Пришвине К. Г. Паустовский. В дореволюционной литературе тоже обратили на это внимание. Писали так: «…М. Пришвин. Многим ли известно это имя? А между тем в лице его мы имеем подлинного творца-художника, что особенно ценно в наше, наводненное «беллетристикой» время…Беллетристов много, художников мало; но ценность и значение литературе дают только художники. Вторая книга М. Пришвина «За волшебным колобком». Это яркое художественное произведение почти никому не известно. Да и не мудрено: издатель отнес его в рубрику «книг для юношества» (!), соответственно издал и этим устроил книге похороны по первому разряду… А между тем эта книга — яркое художественное произведение… Что такая книга могла остаться неизвестной или малоизвестной — это один из курьезов нашей литературной жизни».

В «Колобке» говорит с нами непосредственно сама природа, кипят ее силы, играют краски, воздух, свет. Течет многообразная жизнь по своим нечеловечески страшным и все же прекрасным законам, в своей непостижимой гармонии. Художник понимает ее как хаос, и страшится, и любуется ею.

А на границе всей этой твари, играющей, борющейся, бездумно погибающей, появляется у Пришвина человек, тоже как первозданный — в свежести сил, человек без прикрас, в суровой жизненной правде, но с затаенной где-то в нем мечтой вмешаться в хаос и повернуть его на свой человеческий путь.

В «Колобке» Пришвин как художник находит и одно из основных богатств своего стиля — это его неповторимый юмор, истоки которого в живой народной речи. Самобытный реализм Пришвина формировался в какой-то мере именно благодаря этому его дару. Он — этот пришвинской юмор — рождается естественно, легко от противопоставления простоты природного и сложности человеческого, приходящих в соприкосновение и эстетически где-то несовместимых. Отсюда и добрая усмешка Пришвина. Как пример достаточно указать на эпизод с «бабушкой-задворенкой» в деревне Дураково, деревне не надуманной, а впрямь существовавшей под этим именем у Белого моря. Или вспомнить фигуры двух стариков, тянущих сеть на берегу, сходящихся спинами друг к другу и никак не могущих сойтись. Картина накрепко врезается и остается перед глазами, и нас не покидает странная уверенность, что смешные и серьезные старики и сейчас все еще тянут и тянут свою сеть.