Страница 1 из 2
Михаил Ера
Месть трефового короля
Закончились мои перипетии. Высочайшим повелением жалован мне орден Святого Георгия четвертой степени, дополнительное содержание за долгие месяцы зарубежного поручения да вдобавок чин ротмистра белгородского уланского полка.
Эка ж мне фортуна улыбнулась! А ведь три года тому, едва став штабс-ротмистром, думал, что конец мне пришел. Израненный скрывался тогда от французского пленения. Смоляне излечили – простые крестьяне выходили.
Потом случился долгий разговор в тайной канцелярии и особые поручения в Пруссии, Швейцарии и Британии.
И вот – уланский ротмистр! Признаться, в гусарах щеголять было бы более по сердцу. Однако ж потеря, если поразмыслить, не велика: усы да прославленный лихим командиром моим, Давыдовым, зеленый доломан ахтырского полка. Нет, лучше уж в уланах в девятом классе – жалование больше. А сам чин! – в России чин пуще денег. А что усы? – так боевой шрам на щеке суть большее достоинство. Да и отметил меня неприятель в бытность мою гусаром. Конечно, такое только со слов узнается.
И все же жаль. Если б с чином, в доломане да при усах!..
Эх, на все ведь промысел Божий да воля государева. И сия милость громом средь неба ясного стала, – ротмистр! Велика честь!
Досадно, мундир из Варшавы лишь к концу месяца привезти обещано, так что треть отпуска штатским щеголем выглядеть пришлось. Впрочем, и к партикулярному приобвык за границами.
Теперь же другое дело, теперь мундир надобен.
А как желал я тогда же разыскать Полину Григорьевну, объясниться…
Комната в первом этаже, снятая мной на время ожидания, выходила окнами на торговые ряды. Кабы постоянно дневать мне там, так искал бы другую – потише, поспокойнее. А так как по большей части в прогулках да посещениях задумывал я провести те немногие дни, то и рукой махнул – стерплю, не привередлив. Да и Москва уж не та – считай, заново отстраивалась.
Однако едва удержался от переезда, имея избыток причин для такого шага:
По мостовой то и дело громыхали подводы, выделяясь из общего гомона цоканьем подкованных копыт, скрипом и лязганьем обитых железом колес. Призывные оклики торговцев проникали сквозь стекла, порой затевался громкий спор о цене и качестве (неподалеку располагалась текстильная лавка).
Спустя три дня пребывания на постое я приметил, что стал разбираться в материях не хуже завзятого портного. Еще довелось мне невольно быть ознакомленным с извечной тайной для мужчин – содержанием, покроем и особенностями нижнего женского белья, так как за тонюсенькой стеной помещался бельевой салон мадам Кренон.
Признаться, первые дни меня крайне смущали голоса, обсуждающие корсеты, лифы, ленты, шнуры, кружева и косточки. А особенно объяснения мадам: как и где это подтягивает, утягивает, какие места выделяет, и как это действует на мужчин.
Однажды, когда очередные пикантные подробности доносились сквозь стену, в комнату вошла Евдокия Митрофановна – дочь хозяйки квартиры, до одури привлекательная барышня на выданье, имеющая выразительные формы и смазливое личико. Она принесла выстиранные и отглаженные штаны, рубаху. Бедняжка, пока выкладывала вещи, от смущения и моего пристального взгляда покрылась пурпурными пятнами, а, покончив с делом, кинулась прочь со стремительностью достойной калмыцкого скакуна.
Со дня того неизменно в моем присутствии отводила она взгляд, краснела, отчего выглядела еще более привлекательной и желанной. Единственное, что сдерживало меня от, несомненно, победоносного наступления на девичье сердце, так это воспоминания о Полине Григорьевне…
Хозяйка квартиры, вдова почтенного полковника от инфантерии, нижайше извинялась после за доставленные неудобства. Рассказала, что после смерти мужа и пожара двенадцатого года, из сострадания решилась она пустить постояльцев. Тут и мадам Кренон с предложением подоспела. Сдала вдова еще две комнаты с отдельным входом и старую гостиную под бельевой салон, а ту самую комнатушку, что мне определила, легкой перегородкой от бывшей гостиной отгородили. Занимала ее одна из работниц мадам: замуж вышла месяц тому – съехала. Вот и предложила вдова мне комнату на постой, даже не ведая, что из-за стены нескромные подробности слышны.
Менять апартаменты мне уже было недосуг: мундир со дня на день ожидался, а с его прибытием и мой постой завершался.
Хотя… не могу дать точного отчета о причинах долготерпения своего. Верно, из-за приятного взгляду смущения Евдокии Митрофановны остался тогда.
Случилось как-то мне прогуливаться по торговым рядам, что под окнами постоялой комнаты. Майское солнце быстро сушило мостовую, смоченную мимолетным дождиком, воздух был чист и до одури свеж. Расположение духа мое, сродни умывшейся зелени, можно было назвать благоухающим, полным жизнелюбия. Я прохаживался вдоль рядов и был чрезвычайно вежлив в случайном общении, отчего испытывал еще большее воодушевление, радость от собственной добродетели.
Велико же было мое удивление, когда из салона мадам Кренон, в сопровождении дородной дамы, вышел, опираясь на толстую трость, одетый в партикулярное поручик Петр Григорьевич Афоничев.
– Иван Александрович! Вы ли это?! Ей богу, велика Россия да мест в ней мало! – остановившись в пороге, распахнув руки, удивленно воскликнул он.
Я оставался сконфуженный нежданной встречей, и ответить не успел, как поручик продолжил, обращаясь к даме:
– Смотрите, душа моя, какого человека нам довелось в Москве повстречать! Это ж тот самый штабс-ротмистр Уваров! Это ж спаситель мой! Помните ли, душа моя, я рассказывал вам о том бое?
Дама мило улыбнулась, попыталась изобразить легкий реверанс.
– Виноват, не представил, – опомнился Афоничев. – Это супруга моя – Валентина Ермолаевна Раструбова. Да вы, пожалуй, знакомы. Она, душа моя, до войны в Ахтырке, где наш полк квартировался… интерес у нее там… был…
Поручик запнулся и оборвался вовсе. И было от чего: даму эту я действительно припомнил – содержала она бордель, к слову весьма популярный у гусар.
Я кивнул Афоничеву, дабы устранить смущенность его, – мол, продолжать не стоит – помню.
– Каким же ветром в Москве? – перевел разговор поручик.
– Из плена французского да излечения на водах воротился. Теперь вот новое назначение получил, в ожидании мундира квартируюсь, – ответил я так, потому как про особые поручения слово молвить было строжайше запрещено.
– Из плена значит. А ведь похоронили мы вас. Да-а-а, похоронили… – задумчиво проговорил Афоничев. – Князь Овечкин, да упокой Бог его душу, рассказывал, что самолично видел, как вас француз порубил… А оно вот как вышло – плен. А я-то все вразумить не мог, отчего ж это поместье ваше ни в наследство, ни в казну не отошло. А оно вон что… – поручик еще более призадумался, вроде не доверяя моему объяснению, потом брякнул смешливо: – Кормили-то, небось, лягушками?
– Порубил француз, да не насмерть, как видеть изволите. А кормили?.. да обычно кормили, – ответил я, ожидая новых расспросов о плене, а к ним я готов не был.
Афоничев вдруг закусил губу, взгляд его потупился на мгновенье, но, встряхнув головой, он, как будто собравшись, вернул себе нормальное состояние.
Веселость настроения с меня окончательно сошла, и выглядел я теперь истуканом перед ними. Вдруг стало мне неловко от нечаянной встречи со знакомцем; оттого, что бравый гусар, неугомонный ера женился на хозяйке борделя, – чего я никак не мог ожидать. Да и контузия, похоже, чрезвычайно сказалась на приятеле моем. А еще в душу закрались неясные подозрения, оттого что на моей памяти Афоничев с Овечкиным знакомы не были. Да и сам я встречал князя лишь на войне, уж после случая, о котором поручик вспоминал. Сам-то Афоничев контуженый в голову да картечью по ногам побитый в тыл отправлен был.
– А что, простите, князь? Погиб? – осведомился я.
– Покончил с собой, – спокойно, точно отрапортовала мадам Раструбова.
– Да, – подтвердил поручик. – Весьма странный случай, скажу я вам… – начал он, но был оборван супругой: