Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 85

Они обошли кусты, спустились в овражек.

— Вот… видите, товарищ лейтенант, вот, все видно. И с правой стороны, и с левой, куда ни глянь…

— Ложись! — скомандовал Левашов.

Копытко растерянно смотрел на него.

— Ложись! — закричал Левашов.

Копытко плюхнулся в снег и так лежал, нелепо разбросав руки, задрав голову и вытаращив глаза на офицера.

— Вперед!

Придя в себя, Копытко быстро и ловко пополз по-пластунски.

— Стой! Ну как, видно?

Копытко огляделся по сторонам, как делал это раньше Левашов, промолчал.

— Вперед! Стой! Видно?

Копытко прополз еще несколько метров, опять огляделся, на этот раз медленно, обреченно — он уже понял, что ограждения и указки не увидит.

— Встать! — равнодушным голосом произнес Левашов. Он повернулся и, не оглядываясь, направился к лагерю. Его вдруг охватила усталость. К чему весь этот час морозного ожидания, эти дешевые эффекты с растерянным, ошарашенным Копытко? Он, наверное, выглядел смешным в глазах Гоцелидзе — эдакий едва оперившийся выпускничок. Не успел приехать, уже проявляет служебное рвение, придрался к пустякам, взбудоражил всех…

Сумерки уже сгустились по-настоящему. Лес сплошной черной стеной почти сливался с темнотой. Кое-где мелькали огоньки, вдали над невидимой дорогой проплывали золотистые купола — свет автомобильных фар.

— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант! — донесся до него из-за спины голос. — Виноват, товарищ лейтенант…

И тут сержант Копытко, командир первого отделения, услышал слова, которые за два года службы ему не доводилось слышать ни от одного офицера.

— Виноват, говорите? А может, кто-то другой виноват?

Копытко опешил. В голосе лейтенанта не было издевки, скорее раздумье.

— Как же так, товарищ лейтенант, ограждение-то мое отделение не поставило… Значит, виноват, думал — видно, а вы верно приметили: поползет гвардеец — и не увидит. Зачем ему в рост-то шагать? Вы верно приметили. Недоглядел я… Как командир отделения должен отвечать…

Копытко говорил и говорил, страшась паузы. Наконец замолчал. Молчал и лейтенант.

— Скажите, Копытко, вы комсомолец? — неожиданно задал вопрос Левашов.

— А как же, товарищ лейтенант, мы все в роте комсомольцы!

— Ну вот, вы попробуйте ответить как комсомолец, — сказал Левашов. — Попробуйте. И отчитайтесь не передо мной, а перед своей комсомольской совестью. Ведь на девяносто девять и девять десятых процента ничего бы не произошло. Так? Ну вот, а вы об одной десятой подумайте и о своем товарище, на чью долю эта десятая досталась бы. А теперь — кругом марш! Чтобы завтра утром все было сделано как следует.

Левашову уже было не так важно, как оценит его работу замкомроты Русанов, сейчас речь шла о более важном: о чувстве ответственности, о воинском долге, и замполит понимал, что работа его ждет большая. И работа эта не завтрашнего или еще более позднего дня, она началась со знакомства с командиром роты старшим лейтенантом Русановым, щеголем Гоцелидзе и, хотелось надеяться, неплохим комсомольцем и командиром отделения сержантом Копытко.

Дмитрий Сергиевич

ВЕТЕР В СТЕПИ

Рассказ



Шальной ветер несется вскачь над степными увалами. Заиндевелые хрусткие травы гнутся до самой земли. Быстро взошло солнце, словно его кто-то подбросил там, за горизонтом. На небе ни облачка. Светлая синева его, кажется, тоже трепещет и полощется на ветру и веет на тебя холодной и радостной свежестью.

— Славный денек будет! — говорит, выпрямляясь во весь свой саженный рост, ефрейтор Калабин. Он глядит на меня, приветливо улыбается и легким движением смахивает капельки пота с широкого смуглого лба.

— Ну как, не видно «противника»?

— Нет, ничего не видно.

— «Противник» не дурак!..

Калабин опускается на дно траншеи и снова начинает стучать лопатой о твердый суглинок.

А я вглядываюсь в даль, туда, где огромным красным шаром катится по гребню холма торопливое зимнее солнце. Передо мной — ручной пулемет, мое оружие. Я наблюдаю за местностью и охраняю своих товарищей, пока они зарываются в землю.

Идут вторые сутки, как мы живем в открытой степи. Вчера добрую половину дня мы исходили вдоль и поперек всю окрестность — совершали марш-броски, ползали по-пластунски, стремительно перебегали, кричали «ура» и шли в атаку. А к вечеру заняли оборону.

Весь день пронзительно свистел ветер, морозный, обжигающий огнем, неуемный. Командир нашего отделения сержант Белецкий даже охрип, голос надорвал — надо же было пересилить, перекричать буревей, который стремительно пролетал у самой земли, завывая на сотни голосов. Он лихо подхватывал слова команды, рвал их на клочки и уносил от нас с разбойным присвистом, с бесшабашной удалью. Мне казалось, что он даже хохотал над нами, когда мы, увлеченные атакой, забегали слишком далеко, ничего не слыша, что там кричал наш сержант.

Но вот вечером, усталые и остывшие, мы собрались вокруг полевой кухни в реденьких кустиках молодой лесопосадки. И здесь я почувствовал, что ветер может свободно пробиться сквозь шинель и острым холодком пронизать до самых костей. И в свисте его появились какие-то шипящие, злые, устрашающие нотки. Сидя над котелком пшенной каши, я с тревогой думал о приближающейся ночи.

— Где будем спать? Такой холод — душу замораживает!

Занятые едой, мои товарищи — молодые солдаты — ничего не ответили. И что тут можно было сказать? Где прикажет командир — там и будут отдыхать.

Ефрейтор Калабин сидел тут же.

— А если и не поспим ночку-другую? — ответил он вопросом на мой вопрос. — Ничего с нами не приключится!

«Ишь ты, бодрячок-самоучка!» — подумал я и отвернулся в сторону, чтобы не видеть его на диво спокойное лицо. Мне вспомнилось, как выступал он на комсомольском собрании, как говорил, что трудности надо преодолевать мужественно. Затем все читали его заметку в стенной газете. Калабин заверял в ней, что будет действовать в поле как в бою, в полную силу, и помогать товарищам словом и делом, особенно молодым солдатам. «Черт возьми! — подумал тогда я. — А мне не нужна твоя помощь! И вообще все это позерство, одни слова».

И вот вчера вечером, когда был отдан приказ занять оборону и располагаться на ночь, Калабин посоветовал мне оборудовать огневую позицию в старом, полуобвалившемся окопе. Это меня сильно обидело. Окоп приметил я сам, с него открывался широкий обзор местности, все подступы к обороне отделения хорошо простреливались.

— Прошу вас, — сказал я сухо Калабину, — оставьте ваши советы при себе.

Я уже представлял себе, что по возвращении с тактических занятий Калабин обязательно выступит на каком-нибудь собрании или напишет в газете о том, как он помог молодому солдату Запорожченко выбрать огневую позицию, как вдохновлял его личным примером и призывным словом и те де и те пе. А мне все это ни к чему. Я не хочу ходить на помочах. Пусть я и молодой солдат, но то, чему меня учили, я усвоил хорошо, а большего с меня не спросят.

— Зачем же злиться? — удивленно пожал плечами Калабин, заметив, должно быть, мой хмурый взгляд и недовольство, которое достаточно ясно было написано на моем лице.

— А я и не злюсь. Я только хочу сказать вам, что в настоящем бою у вас не будет времени, а может, и желания давать мне или кому-либо другому свои правильные советы.

— Почему вы так думаете?

— Да вы бы сами захватили этот окоп, потому что это уже почти готовое укрытие и конечно же своя-то жизнь дороже.

— И вы серьезно так думаете?

— Тут и думать нечего!..

Калабин пристально посмотрел на меня и как-то неловко, точно он был в чем-то виноват, улыбнулся. Ничего не сказав, он отошел шагов на десять и стал долбить лопатой мерзлую землю. После этого разговора и особенно после странной улыбки Калабина мне стало не по себе. Показалось, что словно я обидел его, хотя у меня и в помыслах такого не было. Я просто высказал свои мысли, и его воля понимать их так или иначе. Чтобы не думать обо всем этом, я с яростью взялся за оборудование своей огневой позиции. Это удалось мне сделать быстрее других. Усталый, я уселся на дне окопа, наконец укрывшись от ветра, который к ночи разбушевался еще сильнее.