Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 89



А между тем, дразня наше обоняние, со стороны кухни по заставе разлетались на редкость аппетитные запахи — там священнодействовали наш шеф-кок и Женя. Маринка доложила нам по секрету, что на ужин готовится пирог с жимолостью, еще пельмени, еще какие-то пирожки и еще что-то такое вкусненькое, чего она и сама пока не знает. Шустрая востроглазая Маринка курсирует между нами и остальной заставой и исправно снабжает нас информацией самого неожиданного свойства, в том числе и курьезной: «Дядя Шарамок подоил коровок, а одна коровка молока не дала, потому что дядя Шарамок заругался при ней». Мы с Завалишиным, конечно, тут же осудили этот недостойный поступок дяди Шарамка. «Ай-яй-яй, — сказали мы строго, — как не стыдно дяде Шарамку ругаться в присутствии дам! Пусть он сейчас же пойдет и извинится перед той коровкой». Маринка тотчас убежала передать Шарамку наш джентльменский демарш, а мы о новой энергией принялись за работу…

Когда мы наконец водрузили наш транспарант на его законное место, над «Казбеком» распростерлось чистое, без единого облачка, небо, щедро усеянное яркими мерцающими звездами. Слегка подморозило, но ночь была тихая и мягкая. Даже шум прибоя, к которому я уже почти привык, казался глуше и вкрадчивей. И все вокруг — море, сопки, лес, наша речка Докучаевка — было окрашено гипнотическим светом луны, круглый лик которой приклеился к загривку нашего кекура под названием «Шпиль», перстом своим указывающего вход в бухту. Завороженный этим видом, я стоял минут десять на крыльце, пока основательно не продрог…

А ночью мне приснилась она. Впервые после нашего с нею объяснения и разрыва. Приснилась такой, какой я ее видел однажды в лесу летом, когда мы еще учились в девятом классе и у нас все только начиналось. И даже стихи чьи-то приснились: «Ее такую и запомню, такую в сердце унесу. Напуганная первой любовью, девчонка плакала в лесу…» А может, они и не приснились вовсе, эти стихи, а просто сами собой пришли в голову, когда я уже был под впечатлением этого неожиданного ночного кино. Что бы там ни было, а стихи и сон соединились в моем растревоженном сознании в поразительно точную и реальную картину и стали маленьким режиссерским шедевром, по прихоти которого Наташка действительно плакала, как и предписывали ей стихи. А вот плакала ли она на самом деле тогда, пять лет назад, в лесу, я уже не помнил. Да и какое это могло иметь значение теперь, когда мы с ней, выражаясь популярно, разошлись как в море корабли, и я сделал все, чтобы вытравить ее из памяти, забыть, зачеркнуть. «Печали вечной в мире нет, и нет тоски неизлечимой…» И вот на тебе — этот злополучный сон! Определенно тут виной всему луна, вчерашний вечер и моя десятиминутная меланхолия…

Я быстро поднялся, убрал постель, размялся в коридоре со штангой и обошел территорию заставы, как это обычно делал по утрам Рогозный. Строгим, придирчивым взглядом окинул наше хозяйство — конюшню, коровник, склады, баню, агрегатную с «Черчиллем» — и сделал дежурному пару замечаний, для порядка, а Шарамка предупредил, чтобы впредь не ругался вслух на животных, а то от этого одни убытки, да и неэтично — на всю округу слышно. Потом спустился к речке, к мосткам, и принял водные процедуры. Вода в нашей Докучаевке прозрачная, горная, каждый камешек на дне просматривается, но холодная — жуть, даже мышцы на груди свело. И то сказать — ноябрь уже.

Рядом, в двух шагах от меня, плескался Завалишин. Интеллигентно так плескался — без фуфырканья, не раздеваясь. Гимнастерочка щегольски подрезана, брюки с подсечками, голенища сапог заужены, ладненький такой весь, наглаженный, точно на танцы собрался. Попался бы он сейчас на глаза нашему старшине Васе Звягину — это была бы картина! Отбрил бы так, что только перья по сторонам! Легко и весело мелькнула у меня эта озорная мысль, и в душе я порадовался тому, что сон все-таки не выбил меня из колеи и я сполна ощущаю все краски праздничного утра. А вообще, «декабрист» хороший парень. Даже где-то в душе я понимаю его. Что ни говори, нелегко у нас на заставе завоевать себе авторитет, даже простому рядовому. Тем более о такой профессией, как у Завалишина, — дамский мастер. Казалось бы, чего еще надо — всей заставе бесплатный брадобрей и цирюльник, к тому же безотказный, а поди же — смотрят косо: что, мол, за профессия такая «шибко интеллигентная», не мужская. Конечно, у нас тут больше шахтеры с Донбасса да заводские ребята из Москвы, и у них свое мерило достоинств. Так что вопросы Завалишина на политзанятиях и его щеголеватый независимый вид мне очень даже понятны.

Мы поздравляем друг друга с праздником и идем в столовую завтракать. В казарме чисто, тепло и тихо. Застава отдыхает. Под утро самый сон. Ночные наряды только-только вернулись с границы, позавтракали и, как говорят у нас, пошли давить ухо.

— Товарищ лейтенант, а вы где в Москве жили? — неожиданно спрашивает у меня Завалишин.

— На Смоленской, — отвечаю.

— На Смоленской? — Брови на подвижном лице Завалишина подскакивают кверху, выражая крайнюю степень удивления. — А я на Плющихе. Знаете, у «Кадра»?



Еще бы не знать мне «Стрелу» и «Кадр», наши придворные кинотеатры. Сколько прожито здесь счастливых и волнующих часов! Сколько раз, зажав в кулаке заветные десять копеек, мы решительно и твердо шли на штурм этих цитаделей и, обрывая последние пуговицы, бросались на амбразуры касс. А потом, усыпив бдительность старух контролерш, смотрели особо полюбившийся фильм по пять-шесть сеансов подряд. Может, именно здесь и пересеклись впервые наши с Завалишиным стежки-дорожки. А вот теперь на Курилах, за десять тысяч километров от дома, странным, непостижимым образом они сошлись снова…

Ульямиша ставит на стол аппетитно дымящиеся миски с макаронами по-флотски, кофе с молоком, масло, пирог. Сегодня наш повар с головы до ног ослепительно белоснежен, стараниями Жени хрустяще накрахмален даже колпак на голове.

— Снимите пробу, товарищ лейтенант, — предлагает он.

— А капитан? — спрашиваю я, зная, что Рогозный уже должен вернуться с границы.

— Товарищ капитан уже сняли, еще в пять часов, — отвечает Ульямиша и, улыбаясь, поправляет свой головной убор.

— То-то, я смотрю, у вас колпак на голове.

Повар добродушно смеется: что верно, то верно — колпак он почему-то органически не выносит и все норовит засунуть куда-нибудь подальше. И в эту самую минуту в столовой начинает твориться что-то непонятное. Пол под ногами вдруг качнуло, и по всему телу пробежала мелкая неприятная дрожь. Стол затрясся и стал подпрыгивать, а все, что было на нем, — дребезжать и позванивать. С потолка посыпалась штукатурка, и большой ее кусок шлепнулся прямо в мои нетронутые еще макароны. Я поднял голову. Лампочка надо мной раскачивалась, точно маятник огромных часов. С неприятным протяжным звоном лопнуло и осыпалось оконное стекло. Что-то с грохотом и стуком обрушилось на пол у Ульямиши на кухне, и оттуда через приоткрытую дверь и «амбразуру» для раздачи повалил густой черный дым. Мы все трое вскочили и, хватаясь за стены, которые тоже раскачивались и жалобно поскрипывали, застыли в нелепых позах.

Вся эта музыка на миг загипнотизировала меня, и я не мог сообразить, в чем же дело. Но потом моментально сработала память: землетрясение! И передо мной вдруг отчетливо и ясно встали похожие кадры: осыпавшееся стекло, падающая с потолка штукатурка, раскачивающаяся электрическая лампочка… Я вспомнил, как мать рассказывала мне о землетрясении в Самарканде, где она была в эвакуации во время войны. Все это сработало в моем сознании в считанные доли секунды, а уже в следующее мгновение я скомандовал «За мной!» и, оттолкнув плечом оторопевшего повара, бросился на кухню. Густой черный дым застилал все вокруг. Видно, на чердаке обрушилась печная труба и завалило дымоход. Надо было срочно, во избежание пожара, загасить печь. Ощупью я бросился к тому месту, где стояла кадка с водой, натыкаясь по дороге на какие-то предметы, хаотично разбросанные по полу. С трудом отыскал ведро, зачерпнул воды и, изловчившись, влил ее в огнедышащее печное чрево. Струя раскаленного пара обожгла мне руку, но я не почувствовал боли.