Страница 16 из 20
– Вы тоже слышите эту мелодию? – спросил я, осознавая, впрочем, что вопрос глупый, поскольку я знал, что это только моя музыка, и никто никогда ее не услышит. И все же, впервые, я решил спросить. Вероятно, дело было в том, что мелодия стала совсем иной. Я с надеждой смотрел на старуху, та вроде бы кивнула, а потом улыбнулась еще раз, обнажая кровоточащие десны.
– Я ш совсем глухенька, друшочек! – Возразила она, для убедительности показывая жестами, что не слышит меня. Вот дура, мы же с ней разговаривали, подумал я. – Сигаретки брать будешь?
– Буду, – кивнул я, и полез в карман штанов, забыв, что все деньги и карточки остались в сменной паре. Мне стало жалко себя, тошно от нелепости утра, могущего стать таким прекрасным, если бы не треклятая работа, растяпа Бен и Марика, так не вовремя швырнувшая щипцы для омаров. Внезапно на меня навалилась жуткая усталость, и я махнул рукой, стараясь не глядеть в лицо горбатой старухе. – Знаете, у меня нет денег. Хоть вы и сказали, что не слышите ничего, я вижу, что вы все понимаете. Читаете по губам, или как-то иначе. Я пашу на дурацкой работе по четырнадцать часов в день, доработался до шеф-повара, когда-то горел этой профессией, горел своим делом, а потом чертовы владельцы ресторанов, бюрократы, кризисы, инфляции, бизнесмены, богатенькие сынки богатеньких папочек, неумехи, истерички и психопатки растоптали мою мечту, оставив мне только изнурительное ковыряние в кастрюлях и сковородках. Командование кучкой идиотов, исправление их нелепых ошибок, отковыривание засохшего ризотто, возвращенного недовольными гостями. Ножи, полосующие мою щеку, летающие щипцы для омаров. Полный бедлам. Бессонные ночи и треволнения из-за открытия все новых и новых бездушных ресторанов, заполненных теми же тупыми жрущими стадами бестолковых гостей, с претензией на искушенность и изящный вкус в жизни и в еде. Ленивые увальни, которые работают без продыху, чтобы прийти в самый дорогой ресторан в городе и жрать говеную еду, которую готовят говеные повара. Мне нужно составить меню, а я не могу заставить себя даже набрать слово «меню» на пустом мерцающем экране ноутбука. Я даже включить его не могу, сил хватает только на то, чтобы открыть, а после этого я обычно засыпаю.
Будильник звенит в четыре тридцать утра. Зачем? Чтобы знать, что еще час пятнадцать я могу спать. Тогда зазвенит еще один будильник, и я подниму опухшие веки и три минуты буду разглядывать потолок. Знаете, что там, на потолке? Абсолютно ничего. Я мечтаю проснуться однажды утром и увидеть там хотя бы что-нибудь новое, волнующее, необычное. Так же, как надеюсь, что однажды проснусь, и моя жизнь преобразится. Но этого не случается. Никогда. Ни с кем. Потолок покрыт одними и теми же трещинами. Там не бывает ни подтеков воды, ни мух, ни пауков, ни радужных пони, которых, естественно, я мечтаю увидеть больше всего. Отчего же хотя бы одному пауку не проползти по этому гребаному потолку? Я бы воспринял это как знак, и уж наверняка принялся бы за дело, начал бы менять свою жизнь.
Я ничем не отличаюсь от всех прочих людей. Я суеверен, и терплю все, что посылает мне судьба, горбачусь бессмысленно и тупо на работе, когда-то приносившей радость и удовольствие, а в прошествии лет ставшей ненавистной. Мне нравится жить от отпуска до отпуска и плескать горячий кофе в лицо тупым официанточкам, я люблю курить сигареты, и никогда не отказываю себе в лишней бутылке пива. Я ненавижу выходные, или люблю. Не знаю. У меня нет своего мнения ни по одному вопросу.
Когда-то я имел возможность жить возвышенной жизнью, но этот поезд ушел, и я гибну в лени, разврате и мечтаниях. Я живу как в тумане и не осознаю ни себя в этом мире, ни окружающих. И сейчас я не понимаю, почему рассказываю все это. Мне не нравится откровенничать с людьми, я вообще не люблю людей. Многие ошибочно полагают, что я невзлюбил их первым. Но моя ненависть – ответная. Они не любят меня, а я не люблю их. И вас я тоже терпеть не могу. Стою здесь как дурак и несу эту ерунду, хотя должен сейчас быть на кухне, где еще жарче, чем на этом перекрестке. У нас не работает кондиционер, зато все духовки жарят так, точно их произвели на адской фабрике, и отдали ввиду некоторой неисправности, забыв убавить жар. Мы открываем окна, но под окнами помойные контейнеры, в которых гниют остатки еды, использованной или возвращенной недовольными посетителями ресторана. Им, видите ли, кажется, что рис недоваренный, паста пересолена, омар как-то косо на них смотрит, и вообще – необъяснимо, как подобная забегаловка умудрилась отвоевать одну звезду, не говоря уже о четырех.
На самом деле, все объясняется элементарно – главный критик – дальний родственник владельца нашей тюленьей бухты. Мы все как тюлени, ленивые, неповоротливые, с ластами вместо рук. И этот родственник добился присвоения сначала трех, а потом и четырех звезд. С расширением Эдгар надеется получить и пятую. Но для этого ему нужен хотя бы один повар без нервного истощения и с руками, растущими не из заднего прохода.
Упомянув задний проход, я прервал свою тираду, выплеснувшуюся из меня так же неожиданно, как у кальмаров из заднего прохода выплескиваются чернила. Мне стало стыдно перед беззубой горбуньей, хоть она и уверила меня, что ничего не слышит. Начав с обвинения всех старух в чрезмерной и неуемной болтливости, я закончил словесным потоком со своей стороны. Хорош же я стал спустя три или четыре месяца недосыпов и постоянных склок на кухне. Вообще же – мне захотелось вернуться к блаженному состоянию, возникшему, пока я мечтал о пачке хороших сигарет, и размышлял о том, откуда доносится странная музыка.
Старухи уже не было, не было и лавочки, и сигарет. Только в левой руке я сжимал красивую дизайнерскую пачку, а правой, которой размахивал у горбуньи под носом, держал увесистый пакет. Не было нужды заглядывать в него. Я и без того знал, каким-то глубинным, бессознательным знанием, о его содержимом. Несколько блоков различных сигарет. Перекрестившись на всякий случай, и оглядевшись по сторонам, я трижды плюнул через левое плечо и поплелся на набережную по бесконечно длинному проспекту Веранде. По пути я пытался услышать вновь странную мелодию, но как ни силился, ни насвистывал нечто похожее, мне не удавалось достичь сходства. Конечно, свист – это не орган и скрипка, но мелодию же можно воссоздать и неприхотливым инструментом. Что, если только там не было никакой музыки, а я всего-навсего выдумал ее. Или каждый инструмент просто звучал, не ложась в единую гармонию? Не становясь океаном?
Я – океан, и я иду к океану, прозвучало вдруг у меня в голове. Утратив слушательницу, я все же не стал прерывать свой рассказ, и шел, размахивая руками, зажав сигарету между шевелящихся губ. Мои мысли текли произвольно. Я принялся рассказывать, как в детстве, в возрасте шести или семи лет, игрался с котенком, маленьким серым котенком с пушистым хвостом и неуклюжими смешными лапками. Не помню точно, в чем состояла игра, сдается мне, ничего мудреного в ней не было, но с одним резким случайным движением я прогадал, и сломал котенку неокрепший хребет. Вечером он скончался, мать, вернувшись с работы, застала меня, зареванного, на полу. Я лежал в обнимку с бездыханным шерстяным комочком, продолжая всхлипывать во сне. Три дня я ничего не ел, только подавлял душившие меня слезы и ковырял какой-то палкой землю под окном.
На четвертый день я возненавидел котят за то, что они такие хрупкие и маленькие. Постепенно моя нелюбовь перекинулась на взрослых особей породы кошачьих, а еще позже – на всех животных. В том числе – на людей. Но если зверюшки слепо и безответно вспыхивали ко мне пламенной любовью, запрыгивали на колени, ластились и урчали, то люди никогда меня не любили. Боялись – да. Уважали – время от времени. Не понимали – постоянно. Впрочем, только этим они и занимались – не любили меня, старались избегать моего общества, не глядели в глаза, уходили от ответов и глупо улыбались, когда я к кому-нибудь обращался.
За тридцать пять лет, что я провел на земле, меня принимали, хотя и не понимали до конца, пятеро. Моя мать, любившая меня, или идею меня, мой образ, который был образом и подобием моего отца, ушедшего от матери в тот же год, когда я нечаянно убил котенка. Она любила меня издерганной, болезненной, мучительной для нас обоих, любовью, причинявшей и мне и ей куда больше неудобств и бед, чем радости или счастья. Возможно, это одна из причин, почему привязанности отторгались моим сердцем и рассудком, когда я повзрослел и вступил во взрослую жизнь, в которой, как считается, человек, будучи существом социальным, не может прожить в одиночестве. Пожалуй, я бы смог. Но поддавшись напору общественности, я попробовал завести отношения.