Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 100

— Рассказывай, рассказывай, господин Лахно... Провокациями не занимаемся. А вот каким чудом вы из лагеря военнопленных бежали, это вы нам расскажете. И зачем оружие прятали. И с кем связь имеете.

У Лахно кружилась голова. Он не мог разобраться в обстановке. Где-то стреляли. В камере, куда его бросили, было много разных людей — и местных, павлопольских, и доставленных из районов. Всех подозревали в связях с партизанами и в диверсиях.

— Людей, господин следователь, я никого не знаю, что ж до службы в армии, да, действительно служил по продовольствию. Виноват, конечно, но в партии не состоял и никаких взглядов не разделял. Все по лошадям, может, помните, на конноспортивных состязаниях я здесь...

Но Одудько некогда было заниматься столь памятными для капитана воспоминаниями. Он хлестнул нагайкой Лахно по ногам.

— Вы, вероятно, господин Лахно, язык плеточки более понимаете, нежели обыкновенный, человеческий. Извините, что я, сержант, учу вас, капитана. Не задерживайте движение. Слышали, виселицу построили? Она, между прочим, и капитанов тоже выдерживает. Рассказывай!

— Что же вам рассказать? — пробормотал Лахно, теряясь от страха, — по глупости действительно бежал из лагеря, помог человек. Ничего плохого против властей не делал, служил в конюшне, лошади справные, что тут говорить? Я, господин следователь, никогда в политику не мешался и здесь тоже не мешаюсь. За что же меня...

— Говори, с кем связан? Ну! Кто помог тебе бежать? Что знаешь про дорожников, про партизан, или, как их там называют, подпольщиков? Кто убил Канавку? Помнишь? Кто взорвал мост и артиллерийские склады? Но ты ли главарь? А ну-ка, раскалывайся, сука! Когда ты объезживал свою лошаденку, я ломал срок — на баланде в лагерях...

Лахно ничего не знал. Не знал ни имен, которые навывал его мучитель, ни событий. Была у него одна цель: скрыться, пересидеть как-нибудь тяжелое время, а потом, бог даст, жизнь обозначит и его шесток. Но чья-то всесильная рука все вытаскивала его за шиворот из щелей: с кем ты, за кого? С его чувством всеподавляющего страха никто не желал считаться, страх на войне не принимался во внимание. Петлицы и шпала в них, которые он носил когда-то, обязывали, оказывается, оставаться в строю. Военный мундир, сгнивший где-то в омутах отступлений, снова, черт возьми, на нем как новенький.

— Не виноват я, господин Одудько, что по-разному у нас сложилось. Тогда вот вы, провинившись, в тюрьме сидели, теперь я не знаю, за какие грехи здесь горе мыкаю. Если бы вы...

— Что городишь-то! — крикнул Одудько и съездил плеткой Лахно по лицу. — «Провинившись...» Добре я провинился, ничего не скажешь, уполномоченного из обреза стукнул, хоть и не насмерть, но рассчитался за хлебосдачу. За свое стоял, за своего отца, за родных. А ты в это время на лошадке отплясывал здесь.

Лахно закрылся руками и плакал. Он страшился новых ударов, которые мог обрушить на него Одудько. И вместе с тем слепой протест уже сотрясал его.

Одудько, однако, не собирался снова бить подследственного. Тот уже был раздавлен и все равно сознается.

— Довольно хныкать, — сказал Одудько добродушно. — Ишь ты, нюни распустил, красная кавалерия. Выдашь своих — пальцем не трону. Умолчишь — деревянный бушлат получишь. Я ведь знаю, что ты птица не простая. А в кизяк замарался по приказу. Ну ничего, отмоем, в самый порядок приведем...

Лахно молчал. Если бы знал Одудько, что в тот час совершалось в душе бывшего капитана, не стал бы расходовать попусту время. Единственный, кого мог назвать Лахно, был не кто иной, как Рудой. Он-то, вероятно, и сунул оружие в сено, спрятал в надежном месте. Имя Рудого было у него на языке, но он уже твердо знал, что смолчит.



— Никого и ничего я не знаю, — произнес Лахно с твердостью, какой он сам не знал за собой. — А вам, сержант, стыдно измываться над капитаном, пользуясь обстоятельствами. Ничего я не знаю.

— Врешь, знаешь!! — взревел Одудько, взмахнув плеткой и вскочив с места. — Какой же ты советский капитан, мать твою... если до сих пор не установил связи с подпольщиками. Дерьмо ты, а не капитан, больше ничего. Но только брешешь, меня не проведешь.

Одудько исступленно взмахнул плеткой с металлическим набалдашником.

Много позже, лежа на полу в камере номер четыре, закрепленной за гестапо, и опасливо прислушиваясь к разлитой по всему телу боли, Лахно с любопытством рассматривал себя как бы со стороны: со стороны Рудого, со стороны своего бывшего командира полка, сослуживцев, сестер, жены, с которой жил плохо, изменяя где и когда только мог. Он никогда не был определенным, как говорили вокруг него, принципиальным. Жил, как жилось. Умел водиться с нужными людьми, ловчить, потрафлять.

Камера была темная, сырая. Под потолком — щель, взятая в решетку.

«Какой же ты капитан, что до сих пор не установил связи с подпольщиками...» — слышался ему голос следователя.

«Врешь, установил, — выговаривал мозг. — Установил связи... Рудой. Рудой. Рудой. Рудой... Не выдал. Не выдал. Не выдал».

Лицо Лахно горело от ударов, кровь запеклась на виске и у рта, разодранного свинцовым набалдашником, передние зубы были выбиты. Соленая влага накапливалась во рту, и он непрерывно сглатывал ее. Но странное дело: он не испытывал привычного страха и паники. Ему только нестерпимо было досадно, что не успел поближе сойтись с Рудым и узнать все, что требовал сказать Одудько. Был бы он полон таких секретов, что под стать генералу подпольщиков, вот тогда победа его над следователем была бы красивой! Ну что с того, что он выдержал допрос? Не знает-то ничего — и говорить нечего. Задержать меж зубов, под языком, имя одного-единственного Рудого, о котором толком тоже ничего не знает — вот уже велика доблесть!!

Впрочем, узнай однополчане, что произошло сегодня в кабинете Одудько, наверняка удивились бы: «Гляди ты, наш Лахно каков!»

В роковой камере Лахно был не один. Тот, другой, лежал в дальнем углу, не подавая признаков жизни, и не мешал, таким образом, Лахно думать о своем. Лахно вдрогнул, когда его окликнули:

— Послушай... кто там есть?

— Я есть, — отозвался Лахно, преодолевая боль во рту. — Лахно. А ты кто?