Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 98



За окном летят первые снежинки. Такие белые, такие хорошие. Их полет словно говорит мне, что все пережитое, тяжелое — все это миновало, а в этой светлой комнате, и на львовских улицах, и повсюду на украинской земле — радость, что Киев встретился с Львовом, сестра с братом. Две Украины — Восточная и Западная — обнялись, чтобы быть вместе навеки.

Нашей бригаде писателей предстоит во Львове несколько литературных выступлений. Все дни и вечера проходят на высокой волне. И в эту гамму высоких чувств вплетаются мои задушевные беседы с братом.

Когда острая боль у него в спине стихает, он поет мне свои любимые песни. Они родились в казематах русских тюрем. Кто знает, как перелетели они на галицкую землю.

Может, их переносили журавли и аисты на своих крыльях. Для них не было границ. Грустные и протяжные их мотивы Иван выводит своим драматическим тенором, который по тембру напоминает мне голос отца.

Когда брат выздоровел, мы обошли с ним памятные для него улицы. И уже шла с нами моя ненаписанная повесть.

Один раз Иван повел меня на улицу Пелтевну, где жила женщина, у которой мог иногда приклонить свою голову, за что не раз присматривал за ее детьми. Улица Пелтевна была в районе львовской толкучки, которая славилась среди жителей и носила заманчивое название «Париж». Чего только не выносили львовские люди туда, чтобы сбыть. И дорогие ценные вещи, и старые лохмотья. Какими только красками не играл этот «Париж» в эти осенние дни 1939 года. И кого не приманивал останками «Жечи Посполитой». Были на этой толкучке и чудесные изделия славных косовских и яворовских народных мастеров. Женщины, к которой меня вел Иван, мы не застали дома. А когда возвращались через этот львовский «Париж», мне бросился в глаза светло-зеленый, чуть модернизованный гуцульский ковер с розовым, как аистов-цвет, темнолистым орнаментом. Я купила этот ковер, чтобы подарить брату в память нашей встречи.

Держа ковер, брат растерянно смотрел на него. Ковер словно должен был заслонить его прежнюю жизнь…

Иван прожил ее, не имея никогда своей комнаты или хотя бы угла. Где повесит он этот ковер, как теперь будет жить? Этот вопрос волновал каждого из нас.

Оставив толкучку, мы вышли на широкую улицу Легионов. Перед театром низенький худощавый человек подметал тротуар.

Он подбежал к нам и, поздоровавшись с Иваном, хотел поцеловать мне руку, а когда я не позволила, огорченно сказал брату:

— Вижу, что эта пани твоя сестра. А не хочет, чтобы я ее так приветствовал, как у нас привыкли.

— Ты почему не дала ему руку поцеловать? — напал на меня Иван, когда мы отошли. — Человек рад, что может теперь свободно на улице стоять, подойти к пани и даже поцеловать ей руку. Он подумает, что ты брезгуешь. На этой улице при Польше мы не имели права появляться.

Как оказалось, тот, что подметал улицу, был из давних друзей брата.

— Ой, ой! Как нам с ним удавалось обманывать людей на картах. Раскинем их где-нибудь на рынке или в саду, чтобы неопытные увидели, чтобы потянуло их к игре. А мы наперед сговаривались, кому из наших людей должна в руки попасть та карта, что выиграет. Кое-кто из тех, что смотрели, загоревшись, решался попытать счастья и проигрывал. На такие делишки этот человек, что хотел тебе руку поцеловать, был у нас первый мастак. Если не удавалось подработать на картах, в других делах везло.

— Откуда он мог знать, что я твоя сестра? — спросила я.

И брат мне с гордостью ответил:

— Можешь быть спокойна. С твоей головы во Львове и волосок не упадет. Все мои бывшие коллеги тебя знают, раз ты моя сестра. Не бойся, можешь и поздно ходить по Львову.

Мы уже шли бульваром по бывшей улице Легионов, снежинки летели нам навстречу, словно радуясь, и каждый из нас думал о своем…



Стройный, красивый милиционер в новой форме, которая очень ему шла, повернулся нам навстречу. Меня поразило: Иван отошел в сторону и долго о чем-то с ним разговаривал. А когда вернулся — не раз еще оборачивался и с завистью смотрел ему вслед.

Я поняла брата. Он был сутулый и болезненный, в армию его не брали, и военная форма, которая так хорошо была подогнана на этом стройном милиционере, наверно, вызывала в его глазах зависть. Когда я спросила брата, о чем он говорил с милиционером, словно тот был его приятель, он ответил:

— Это был наш гершт[29]. Я таким только хотел стать, да мне не удалось. Что я. Был только рядовым, самым младшим. Если пани молилась в костеле, мне еще удавалось утянуть из ее рук сумочку. А чаще мне приходилось быть на стреме и в тюрьме. Да ведь и в ней кому-то надо было сидеть. В полиции тоже были свои договора с батярами и преступниками. И они должны были перед старшими отчитываться, кого поймали, чтобы посадить в тюрьму.

— Ты, ты мечтал стать великим преступником?

— А почему бы нет? Мир не может обходиться без них. И они хорошее дело когда-то сделали. Когда Иисуса Христа распинали, воры сумели украсть несколько гвоздей и потому ему меньше их забили. Бог про это помнит.

Я заметила, что брат и сейчас религиозен. Живя у меня в номере, он по утрам тайком бормотал молитву.

— Ты веришь в бога, каждое утро молишься и мог ходить в костел красть сумочки у женщин?

— А почему бы нет! Бог слушал мою молитву. А на то, что мне удавалось, не гневался: это было на жизнь. А вот Советы против бога, и мне это очень больно.

Вот так раскрывался Иван передо мной со своими злыми и несчастными дорогами жизни. Не стыдился и не скрывал того, что делал во время панской Польши. И словно был рад, что может высказать о себе всю правду.

— Знаешь, за что меня прозвали Лимонадка? Не раз удавалось мне получить такую работу: развозил лимонад по улице от какого-нибудь магазина и продавал. Но такая работа попадалась редко. А у хозяина одной пекарни, где мне удалось получить работу, был рояль. Его дочь потихоньку позволяла мне учиться играть на нем. И чуть не полюбила за то, что музыка так легко и хорошо мне удавалась. Вот поведи меня куда-нибудь, где есть рояль, покажу тебе, как я умею играть. И никто меня этому не учил. А батяры наши больше всего любили меня за то, что я им пел и лепил их портреты из глины или из хлеба, когда его было вдосталь. Но хлеба вволю редко бывало. Больше так получалось, что крал, чтобы съесть. И так бывало, что отдам бедному с себя всю одежду, а тут зима. Вот и хочу в тюрьму — ведь зимой есть нечего и ходить не в чем. Не думай, что если человек вор, так нет у него сердца. Такие, как мы, скорее понимали бедного, чем богатые. Если легко ко мне приходило, то я легко мог и отдавать.

— Иван, и не совестно было тебе красть?

— Чепуха. Один, чтобы ему было веселее, колол себе руки. — (Я понимала, что он говорил о морфинистах.) — Другой курил турецкий табак. А мне было весело на душе, если хорошо что-нибудь удавалось.

Открыто выворачивая передо мной свою вывихнутую душу, он улыбался мне своей детской доброй улыбкой, которая не изменилась и не погасла, пройдя через страшную грязь панской Польши.

Мы уже вошли в наш номер «Народной» гостиницы и расстелили ковер, купленный только что на «Париже». Свеже-зеленый, с салатным оттенком, с разбросанными по нему зелеными древесными ветками и какими-то розовыми цветами, он напоминал нам наше детство, которое роднило нас сейчас светлой и грустной памятью и звало к хорошей, честной жизни. Брат стоял возле меня, как моя не написанная еще повесть. Полный тревоги, смотрел на ковер, и в глазах светился вопрос: как я буду дальше жить? Но над всем этим витала радость — мы встретились…

У каждого пережитое, как тяжело бы оно ни было, пахнет какими-то цветами его детства, поет его птицей, струится своей «Зачарованной Десной», как у А. Довженко; блестит своей, не такой, как везде, каплей росы, как у В. Солоухина; горит и днем своими звездами, как у О. Берггольц в «Дневных звездах»; улыбается шутливо, как у Василя Минко в «Моей Минковке».

29

Гершт — первый среди батяров.