Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 98

Он не похож на тяжелобольного, смотрит на меня ясно, только одна нога перевязана, случилось с нею что-то. И улыбкой подарил, как только меня увидел.

— Юрко, парень славный! Чует мое сердце, какая боль ломила тебя. Но я и мои хлопцы, и те, которых ты к нам прилучил, — все мы знали: пока жив, надо постараться, чтобы тебя после смерти добром поминали. Бились мы под Королевом и под Чопом. Ходили и на Кошице. А как люди нас там встречали! Называли освободителями, становились в наши ряды, а то и свои сотни организовывали. Такая песня красная звенела вокруг. А словацкие девчата цветы стелили нам под ноги. И все вокруг обнимались и целовались. Взяли мы Пряшев и Соливары. И такой там шумный был народ, так его смитинговали наша Красная Армия и словацкие вожаки. На одном собрании наш командир так говорил народу: «Наша Красная Армия не для того пришла сюда, чтоб вас и дальше угнетали. Мы освобождаем вас от чешских заправил, а вы устраивайтесь здесь, как вам любо. Мы же будем дальше наступать и дойдем до польской границы, потому что наша цель не оккупировать Чехословакию, а соединиться с русской Красной Армией».

Юрко, Юрко, так и получилось. Еще двадцатого июня мы дошли до польской границы. А что нас ждало дальше, то ты и сам знаешь, потому как газеты про это писали и пишут. А я от этого видишь что имею? Свою поломанную ногу. Не от пули вражеской, и не бежал я, никто за мной не гнался, а вот шел по ровному, поскользнулся и упал. Наверно, тревога, вызванная приказом к отступлению, полученным как раз, когда душа рвалась вперед, — она и толкнула меня на беду. Хоть приказ подписали такие высокие люди, как Вильям Бем и Бела Кун, но сразу нам в головы стукнуло: Клемансо обманывает. Дает обещания, а сам при себе свою тайную думу держит. Как это хлопцев наших опечалило, когда мы отходили на линию, продиктованную паном Клемансо. И что из того получилось, что? Правда, чехи притихли, а румыны — те прут, как дикий зверь, и уже наших хлопцев перебрасывают на румынский фронт. Юрко, Юрко, похоже, что революции не продержаться. В армии начались нелады. Многие командиры уже в сторону поглядывают. Мы одного такого за его изменнические слова хотели сами уничтожить. Бывший императорский офицер, он привык панского голоса слушаться, за революцией пошел, чтобы она его не раздавила, а свое в мыслях у него так и оставалось. И это первый знак, что панское право возвращается, если такие, как этот офицер, не боятся уже открыто свой голос подавать. А нашлись еще и старшие начальники, что не дали нам учинить над ним расправу. Хлопцев и меня за это еще и наказание может ждать. Наверно, к счастью так получилось, что я ногу сломал, потому и имею не тюрьму, а госпиталь. Юрко, Юрко, что будет, что будет?

Глаза Молдавчука, словно два глубоких дна родниковых, наполнены были тревогой. Поблекли яркие огоньки, что так остро светились когда-то в его зрачках. Что мне говорить на эту его речь, если я переполнен тою же тревогой? А ведь это страшно, если неверие закрадывается в душу бойца. Но нельзя, чтобы всем видно было мое сердце. Я агитатор революции, я должен находить такие слова, чтобы в самую тяжелую минуту в самом разуверившемся сердце высекали луч надежды.

— Митро, Митро! Нельзя нам печалиться. Если мы нос вешаем — врагам от этого только радость. Печаль сорочку нам не подарит. А кто борется, тот должен помнить: где-то он выигрывает, а где-то и проиграть может. А у меня, как послушал тебя, еще сильнее гнев разгорелся на неправду, что все хватается за нашу судьбу. Правда и кривда, как огонь и вода, неразлучны. А я верю: придет время, и мы их разлучим. С высокой верой, Митро, и смерть не страшна. Ты же правильно сказал: пока жив — надо стараться, чтобы добром тебя поминали, когда умрешь. И я иду, иду проситься, чтобы меня сразу же отсылали на фронт. И вас к тому призываю, ребятки, как только заживут ваши раны.

— Разве может быть иначе? Мы тоже сердцем присягали революции, — слышалось то с одной, то с другой койки. — Кто сроднился с ее правдой, тот и грома не боится. Пусть румыны и чехи боятся, а с ними и Антанта.

— А все-таки удалось Антанте провести Бела Куна, — сказал Молдавчук. — Не надо было принимать эту ноту. А мы так охотно бились, так рвались вперед.

— Митро, Митро! Худшего для нас не хотели, старались, чтоб было лучше. Леви нам говорил, приняли эту ноту, чтоб нам дать отдых, хотели выиграть время, чтобы собрать получше свои силы. Была надежда, что с востока Красная Армия подойдет. И подошла бы, если бы Деникин свои когти не высунул. А тут еще Григорьев у них забунтовал. Что было Красной русской Армии делать, если враг уже не во двор, а в дом лапы свои ставит. И всю силу пришлось направить туда. А тут Галер на восток уже поглядывает. Одного хочет вся эта нечисть — задушить и ту Красную Армию, и нас. Так что помощи нам не будет. Так-то, хлопцы мои, говорил товарищ Леви.

Видя, как они опечалены, не говорю, что Леви уже нет.

Так и оставил я Молдавчука с горящими от тревоги глазами. И я уже не смог ни для него, ни для себя подыскать такое слово, чтобы не чувствовалась в нем эта же тревога.

На фронт, только на фронт! Должен быть там, и как можно скорей. Словно оттого, что я там появлюсь, все решится — жить дальше нашей революции или погибнуть.

А лето жарко дышало вокруг, пронизанное солнцем. Стояли горячие июльские дни. Когда я вернулся в Будапешт, уже вечерело, но жара не улеглась. В Пеште на бывшей улице Гусар встретились мне размалеванные девки, они задевали меня бесстыдными глазами и словами. Что им до боли, которую я нес в груди.





Наверно, соскучились по императорским офицерам и с радостью встретили бы их, если бы они вернулись. То, что я их сейчас увидел, что они решились опять появиться здесь, как когда-то, не предвещало ничего хорошего. И я поспешил в Буду, где были наши казармы.

Как же мне унять тревогу, которую даже во сне чувствовал? На фронт, скорее на фронт! Там мое место в эти дни. И этого не пришлось долго ждать. Весь наш полк отправляли в район Текетеребеша. А я узнал, что в районе Токая есть русинская бригада, и захотелось мне быть поближе к своим. Ведь я возле Чопа и Мишкольца был как раз в ней. И Кароль с Яношем были рядом. Почему бы и дальше нам не быть вместе?

И только лишь я отправился к нашему комиссару проситься, чтобы отпустили меня пойти, куда я надумал, как судьба ставит на моей дороге Калиныча.

Был он политическим уполномоченным народного комиссариата внутренних дел и все время находился на фронте. А теперь приехал в Будапешт, дело привело. И, наверно, скоро будет возвращаться обратно.

Стоим друг перед другом, и я чувствую, что мы словно два листка с одной ветки: ветер разбросал их, и вот опять они вместе. И так нам радостно от этого, что впору хоть и не расставаться больше.

Вижу, как глаза его заискрились, да и у меня радость не меньше, а сердце так и сжалось от того, что он так исхудал. А мундир на нем исцелован солнцем и ветрами, глаза словно ушли далеко под лоб. Чего только они не насмотрелись, сколько ночей недосыпали. Худенькое тело его под мундиром словно тонкая лозина, и удивительно, откуда только берется такой громкий, крепкий голос при таком жиденьком теле.

— В Будапеште поют даже куры, что встретились два Юры, — такими веселыми словами встречает он меня, и никакой печали, никакой тревоги нет в его голосе. Неужели нота Клемансо и то, что мы отступили, его не тревожит? А может, потому у Калиныча хорошее настроение, что известно ему что-то хорошее. Может, собирается Красная Армия опять в наступление, иначе зачем бы так спешно отправлять нас поближе к чешским границам?

Рассказываю ему, куда я собрался идти.

— На фронт очень хочу, так пусть меня посылают поближе к своим местам, туда, где хлопцы наши воюют. Я их звал, поднял их с места, с ними и хочу быть.

Уже молчу про Яноша и Кароля, мало ли с кем кому захочется быть. А борьба — не детская забава: должен идти туда, куда направляют. Да разве я не понимаю. А все-таки по-своему хочу сделать. Так мне лучше. Разве не все равно нашим начальникам, где я буду воевать за нашу революцию.