Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 98

И хоть нас было мало, да разве могли мы тихо сидеть на своих уже проверенных боем холмах.

Кто-то первым должен был броситься навстречу румынским конникам и так бить, чтобы ни одна пуля не пропала зря, ведь у нас они были считанные.

И я повел небольшую группу бойцов вперед, а остальных оставил в засаде. Могли ведь румыны пойти и на такую хитрость: послать отряд кавалерии нам в обход через лес, а главной силой двинуть по дороге, что вела из Хуста на Виноградово.

— Хлопцы мои! Где отвага, там и счастье! — крикнул я, и мы с криком ринулись вперед, а за нами те, что остались в обороне, тоже кричали: «Бей, бей румынского захватчика!», — чтобы враг думал, что нас здесь много.

Только бы продержаться, пока там расправятся с контрреволюцией. Да и Красная Армия должна подойти с востока и подать нам руку.

Вот что значит надежда. Она всегда от человека уходит последней. А сейчас неотступно была при нас, согревала, утраивала силы.

— Хлопцы мои, верные молодцы! Смелых и пуля не берет!

И вот как получилось. Наша горсточка плохо вооруженных хлопцев бросилась на королевских конников, выгнала их из лесу и погнала дальше лугами в сторону Рокосова. Да не зря говорят: «Было бы у бедного счастье, не колотило бы его несчастье». И оно навалилось на нас, как хищный волчище.

Еще горел в нашем сердце запал и румынские конники вскачь удирали от нас, как вдруг налетел слева на нас большой отряд румынских кавалеристов. Единственная возможность была у нас — отступать вправо.

Хлопцы подсказали мне, что там есть бункеры, сделанные еще в 1914 ходу, когда шла война с царскими русскими войсками. Из этих бункеров можно будет обороняться, пока не подойдет помощь.

Да в этой горячке и нужде мы не подумали, что они сейчас залиты водой. Да что бы нас ждало, если бы и предвидели. Мы бросились назад, в сторону холмов под Великой Коленей, а там ждало нас топкое болото.

Уже раздирали мне душу крики раненых моих хлопцев, которые не могли выбраться из трясины.

Я бросился им на помощь. Но двое конников окружили меня, а третий соскочил и вмиг скрутил мне руки.

«Юрко! Хоть мы с тобой только всего несколько дней повидали волю, перед смертью и то хорошо, и то счастье. Не правда ли, братец?» — говорила во мне моя душа голосом Юлины.

XI

Кто знает, что у них было на уме, но не убили меня на месте. Может, нужен был им «язык» или хотели для меня какой-то особенной смерти. Война злобит человеческое сердце, наполняет его лютой ненавистью.

На конях, наверно, сидели простые крестьянские хлопцы. Они так красовались, так хороши были лицом. На каждом — темно-зеленый мундир, шляпа с пером. Перекинув через плечо карабины, румынские кавалеристы статно покачивались в седлах. Один впереди. К хвосту его коня меня и привязали, как делала когда-то татарва. А двое ехали позади, подгоняли меня и пускали мне вслед всякие слова, полные злой радости. Я немного понимал по-румынски, они говорили:

— О, теперь ты воссоединишься с большевистскими коммунистами. Река Тиса впадает в Дунай, а Дунай течет в Черное море. Вот и ты поплывешь и воссоединишься с ними, ха-ха-ха!

Хохотали и хлестали меня по спине длинными лозинами.

В селе возле самого Хуста на площади перед церковью уже шла расправа над крестьянами.

— Ун, дой, три, петру, тинче! — выкрикивали, сидя на конях, такие же, как и те, что вели меня, — с перьями на шляпах и длинными лозинами в руках.

Били, наверно, людей за то, что порастаскивали что-нибудь из государственного, или господского, или монастырского имущества. Или, может быть, за то, что сыновья их не были дома, а ушли в Красную гвардию.

Наверно, и меня перед тем, как убить, а потом утопить в Тисе, сейчас разденут догола так же, как этих, несчастных, и будут сечь. Уже досчитали одному до тридцати и все продолжали хлестать.





— Как же я отдам то сало, что взял из лесной лавки, если я его съел! — кричал крестьянин, он лежал голый, лицом к земле.

А ему с хохотом отвечали:

— Мы его выбьем из тебя, выбьем! — и били дальше.

Но меня только провели мимо этого побоища, чтобы я видел, чтобы знал: не это, а худшее меня ожидает.

Уленька моя! Не наслушался я тебя, не насмотрелся — и вот, не последний ли час мой шагает со мной? Уже нам не закукует кукушка, не скажу я тебе о своей любви. А когда я упаду, чтобы не подняться больше, то знай: я, мы все стояли тут, чтобы от тебя отвести удары Антанты, на себя принять. И умирали за то, чтобы легче было тебе бороть своих врагов. И я верю, вы их поборете. С этой верой и буду умирать. До последней минуты и даже перед самой смертью жизнь дает человеку какую-то радость. А мне сейчас эту веру.

И вот пригнали меня румынские басурманы пред очи одного офицера, на лице которого было написано: «Каждый петух на своей навозной куче пан». А этот офицер в такой же австрийской форме, как я, и он венгр, и я у него служил в императорской армии. И того офицера мы с Яношем Баклаем видели в Будапеште в высоких палатах в восемнадцатом году, когда там добивались своих денег.

А в четырнадцатом году так было, что я выхватил его из огня на поле боя. И он, выходит, был сначала за революцию, а теперь уже бьет ее.

И вот я стою перед этим изменником и хочу ему сказать: «Если бы я тогда был умнее, не стал бы тебя спасать. А я-то думал тогда: как же нам воевать дальше без нашего офицера? А теперь, выходит, ты меня будешь убивать».

Смотрим пока друг на друга, и я думаю: «Захочет он меня узнать или нет?» Я хоть и узнал, да пока не признаюсь. А где-то поблизости под нами, в темнице должно быть, пытают людей. Страшные крики доносятся до моих ушей.

— Как же это так вышло, Юрко Бочар, что ты здесь? — наконец выцеживает он.

— И я над этим задумываюсь, как это могло статься, что офицер венгерской революционной армии будет меня уничтожать.

Вот так мы начали разговор, ведем бой глазами, изучаем друг друга.

— А твой Бела Кун жидам продался и большевикам. И мы его покинули. Вся Сейкельская дивизия отступилась от него. А ты, выходит, еще за него бился?

Надежда на жизнь все больше теплится в моем сердце. Надежда… Ведь когда оставляют нас все человеческие чувства и последняя радость, последнее горе уже покидают сердце, надежда все равно отходит последней. И я стал думать, как бы мне, не теряя своей чести, схитрить и спастись.

Но в глазах этого офицера, этого изменника горела жестокость и говорила мне, что он сделает со мной все, что ему велит его черная совесть. Потому что нет худшего люда на войне, чем предатели. Но я вызывающе, без страха смотрел на него и, словно играя словами, ответил:

— По вашей вере выходит, можно было поступить, как вы поступили. А по моей — нет. А что держит солдата на войне, если не вера? Когда-то и у нас с вами была одна, когда мы за Франца-Иосифа стояли. И не к добру получилось, что теперь мы не заодно. Видите, как стою я перед вами.

— А ты хочешь лежать? Будешь, будешь, и притом скоро, — начал кричать он на меня. Встал из-за стола, скомандовал, как когда-то командовал нами, а часовым возле дверей процедил: «А с этим я сам сведу наши счеты» — и повел, повел в направлении Тисы.

«Это уже мой последний час», — выстукивало в моей голове, а в сердце все еще не угасала надежда на жизнь. И словно бросала свои проблески в густую темень ночи.

Земля уже успела всосать в себя большую воду, что вступала на ее лоно после дождей. И эту вернувшуюся к ней твердость я почувствовал под ногами и в сердце, как бледный блеск надежды на жизнь. Но гнетущее молчание офицера, который шел неотступно за мной, говорило, что выстрел каждую минуту может пробить мою голову.

И уже возле самой реки офицер процедил:

— Сейчас я расплачусь с тобой. Иди, иди, псина, со своей верой домой. Падай! — И выстрелил.

Я упал, но был живой. А когда встал и оглянулся, того офицера возле меня уже не было! Вот и получается, что человеческое победило. В эту темную апрельскую ночь он по-рыцарски расплатился со мной за то, что в четырнадцатом году я спас его от смерти или от плена.