Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 98

— А что делает сейчас цисарь? — спрашивали дети, втягивая в себя холодный ветер и трясясь от него, как осенние листочки.

— Спит, спит уже наш золотенький цисарь. Он рано любит ложиться — старый уже.

И дети летели взглядом к городу, к острым башням его соборов, к стенам больших каменных домов.

— Во-он там живет цисарь?

— Нет, отсюда не видно. Если бы видно было, могло бы какое-нибудь войско подойти и стрелять и даже убить. А цисарь смерти боится.

— А если убьют цисаря? — не отставали дети.

— А если убьют?..

И тут Рондюк вдруг запнулся и не смог ответить. Только через минуту заговорил:

— А если убьют, то похоронят его в гробу, выстеленном золотом, а сверху над ним поставят церковь.

Дети больше ни о чем не спрашивали и не говорили ничего — промокшая насквозь одежда влипала в тело, и кровь в жилах от сырости и холода мертвела. Они дрожали и стучали зубами, а дождь не переставал.

Тогда Рондюк стал стаскивать с меньшего, Егорчика, одежду, а старшие сами сбросили.

Чтобы согреть детей хоть немного, он бежал за ними, стараясь улыбнуться:

— Бегите, а то схвачу! Ой, схвачу, схвачу! И кого схвачу, отнесу Дунаю и скажу: «Дунаю, Дунаю, тебе своих детей поручаю!»

И хлопал в ладоши, а когда дети, вялые и промокшие, переставали бежать, опять хлопал, чтобы бежали.

А когда дети отбегали чуть подальше, говорил сам себе вполголоса:

— Пусть побегают, пусть — такие тучи и такой дождь как бы не упал на грудь сухим кашлем. Ведь если случится такое, все свалятся здесь и начнет их палить горячка. А разве я найду здесь, где их положить или дать им что-нибудь хорошее съесть? Так и посохнут здесь на твоих глазах, и запечется тебе навеки их хрип в груди.

— А у Мисько, оказывается, ноги резвые, ох резвые! Такого конька никто не перегонит. А Гелю вот сцапаю. Цап, цап, цап!

И он опять хлопал в ладоши, и дождь стекал с его головы на нос, журчал по рукам.

Когда вот так Рондюк бегал, припадая на одну ногу, вымокшая Рондюкова сидела среди тряпья и не двигалась. Подошла соседка Оленка Бойчиха и сказала:

— Кумо, да скажите нам что-нибудь, вынесите наверх хоть несколько слов, ведь там, внутри, они слипаются в великую тоску и человек делается как дурной. Всем нам тяжко, но если есть в тебе большое горе, надо его вытащить из груди и пустить на ветер. Скажите нам что-нибудь, вы же сегодня не промолвили ни слова.

Рондючка равнодушно качнула головой, смотрела куда-то в одну точку, и отчаяние пылало в ее широко открытых глазах. Дождь переставал идти, и дети, усевшись возле запыхавшегося Рондюка, спрашивали:

— Тату, а где спит цисарь?

— О, спит он на золотой постельке, а вокруг него, как ангелы, стоят маленькие мальчики и машут шелковыми веерами, чтоб мушки не садились.

Дети задумались, веки их сонно отяжелели, а вокруг земля была мокрая, все белье, связанное в узлы, намокло, кожа их, хорошо сполоснутая дождем, покраснела и как будто светилась.

Рондюк вытащил из узла большое одеяло, обмотал всех троих и сказал:

— Кучкой, кучкой садитесь, потеснее — вот и нагреетесь!

— Тату, а Текля наша, не будет уже к нам приходить? — спросила Геля.

— Почему же не будет? Будет, если захочет.

— А та пани, что забрала ее к себе служить, разве ее пустит?





Егорчик и Мисько уже дремали, и Геля перестала расспрашивать — тоже склонилась головкой к Миську, чтобы спать. Теперь дети не ссорились — приклонив головы друг к другу, спали.

Рондюк посмотрел на жену. Она сидела так, будто ничего не видела, и он не смог выдержать ее взгляд — обмотал детей тряпками и пошел пройтись. И с каждым шагом глаза жены, как два камня, падали ему в грудь и ранили, ранили.

Как отошел он чуть подальше, приблизилась соседка Оленка Бойчиха и сказала:

— Вы, Карпо, сводили бы ее к доктору, сами видите — великая тревога упала ей на сердце, не остаться бы ей там навеки.

— Ой, милая, да на что же отвести, если нет даже чем завтра детей накормить. Если приходится выбирать из одежды, что поновее да идти продавать: ведь сколько уже мы тут сидим, а никто не наведается, не поможет. Разве пойти стать под цисарские окна и кричать: пусть или постреляют нас и наших детей, или дадут нам еду и покой!

— Ой, кум, никто, наверно, не даст нам покоя, и никто ни хлеба, ни грейцара не хочет кинуть. Слышали вы, как говорили про нас паны, что приходили утром? «Все они, холеры, москвофилы». А пошли наши сегодня по домам просить помощи, редко кто что дает. Видно, каменные сердца в этой Австрии.

— Ой, каменные, каменные! Ладно, подождем еще, может, сыны принесут нам что. Подождем, кума!..

Рондюк смотрел мокрыми глазами на город, а Оленка вытирала кончиком платка слезы — вспомнила про сыновей.

— Вернут ли их нам? Может, пули уже поразрывали тело или увезли их, окровавленных, по госпиталям и стонут они там от боли? А сколько их, покалеченных, везут по дорогам? Как посмотрю на них, сразу вижу своего…

Оленка посмотрела на худое лицо Рондюка и заговорила тише:

— А вам, Карпо, надо уходить с этого места. Потому как тут близко дорога. Ваша Маланя видит, как их везут, и ей от этого еще хуже.

— Правду говорите, кумо, надо уйти подальше с дороги. Может, если не будет видеть калек, меньше горя останется в сердце.

Пока они так говорили, ветер стих, тучи ушли за гряду каменных домов и на небе высыпали звезды, как серебряные искры. А Дунай все шумел, и такой шел от него гул, что казалось, будто земля шумит под ногами. А с той стороны, где в долине чернел табор беженцев, похожий на разбросанные кучки земли и мусора, с той стороны донеслась песня:

Ее выводил тихий, будто увядший голос, и чем тише он становился, тем громче звучал он для Рондюка.

Песня перелетала Дунай и, ударяясь о черные башни Вены, разбивалась. Дети проснулись и, услышав, что мама поет, радостно закричали:

— Тату, тату! Мама наша уже не молчит, уже поет!..

ПАН ИЗ ВЕНЫ

Венским он стал с того времени, как Главная боевая управа, призвавшая «сынов» освобождать Украину, переехала из Львова в Вену. Разумеется, она переехала лишь потому, что наступало русское войско, а всякое военное командование должно быть вне опасности. Однако в чем дело? Ничего странного здесь нет: он сидел во Львове за кружкой пива, но не допил ее, а сорвался с места и бросился наутек, потому что сзади кто-то крикнул: «Як естем живый, москаль юж под Жулквой». И то, что страх очень глубоко пролез в его тело, тоже неудивительно. Страх — это здоровый инстинкт сохранения жизни. И он побежал и добежал до самой Вены.

Однако в чем же дело?

Вена — прекрасный город, славится европейской культурой, шумливым пивом, страстными песнями цыганок.

В чем же дело?

Из окон его квартиры видны пышные кудри городского сада, а за ним вдали, и опять же не где-нибудь, а в Вене, туманится, как в сказочном сне, Гофбург.

Там живет пресветлый император Франц-Иосиф, и, может быть, сейчас он смотрит на карту, летит воображением туда, где война…

— Ах, войны, войны! Какой это оздоровляющий экстракт для нации и для человеческой души. Движение войска — как это празднично, колоритно, как украшает монотонность будней… Войны!

И пан из Вены дрожал от вдохновения, представляя себе блеск меча.

Но за всю свою жизнь, которая пошла уже на сорок первый круг, он еще ни разу не держал в руках этот меч. Однако в чем дело? Разве нельзя с помощью пера создать видимость реальности? Для интеллигентных душ, проше пана, этого вполне достаточно. Перо — меч, чернила — кровь. А интеллигенция — мозг нации.

Прекрасно!

Если высунуть голову из окна кабинета, взор ласкает темная синь дунайского канала. Конечно, Днестр ближе сердцу — там он удочкой таскал рыбу, там впервые поцеловал Стефку в правую пухленькую щечку и там же в буйные гимназические годы, основательно напившись, бегал по берегу без штанов, а хлопы шли, крестились и говорили: «Нехай пан-бог милуе!»