Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 98

Войско идет, едет, и марши не перестают греметь. Но для Иванка они по-прежнему звучат, как похоронный звон. Он сидит на тротуаре, где сейчас улица Ленина, словно широкая река, вливается в Крещатик. Ягоды винограда, словно слезы, рассыпаны около него, катятся по тротуару.

Пробежит собака, остановится, понюхает и побежит дальше. Худой голодный городской кот посмотрит жалостно на Иванка и сядет рядом. Он чувствует, что идет осень, а за нею зима. Кот тоскливо мяучит.

А люди идут, идут, их не остановить, как нельзя задержать движение ночи или шаги осени. Иногда наклоняются, грустные, веселые, равнодушные, бросают Иванку копейки, давят ногами виноград и бегут дальше.

Но Иванко денег не берет. И копейки катятся по тротуару.

Подошел вчера к холерному бараку, и сказали ему, что мама в морге. Упросил сторожа, чтобы пустил его посмотреть маму. И увидел: мама, его мама, лежала мертвая, синяя, с открытыми черными глазами. А у их соседа Проця глаза были закрыты. И Иванко не плакал, нет, только вышел и зашагал, словно во сне, к «Капле молока». Сел под воротами и ждал целую ночь.

А сегодня, как впустили, тут же показали ему Гандзуню, Петрика и Юльку, они лежали в синих гробиках, в белых чулочках. Они еще никогда не носили таких хороших белых чулочек.

— А как они полюбили кофе! — говорила женщина, показывавшая их Иванку. — Но им много нельзя было давать. — Женщина, плача, говорила, что они были такие хорошие детки и поумирали так быстро один за другим, словно сговорились. Но Иванко не плакал. Он сказал, что хочет еще увидеть детей Породько и дать им вот этот виноград. И ему ответили, что из Породьков тоже никто не выжил. Вчера их похоронили. Бедная, бедная Маринця. Иванко вышел и ходил по улицам…

А потом сел на одной и вот сидит. По движению человеческих ног, трамваев и всего глазастого Киева чувствует, что земля движется, движется в точности так, как рассказывал ему когда-то отец. А Иванко тогда не верил.

Он не мог понять, как это так: он стоит, а Земля вертится. А здесь, сидя на тротуаре, где сегодня улица Ленина сбегает, как полноводная река, в Крещатик, здесь он чувствует, что Земля вертится, а он вместе с нею.

Держался рукой за голову: болела. А круглые ягоды винограда, словно слезы Иванка, катились из белого бумажного мешочка по тротуару.

Вечер исчезал куда-то, и ночь вставала, словно черная яма, из которой красноватые фонари поблескивали, как кровавые глаза смоков.

Со стороны беженского пункта доносился тоскливый гудок и глубоко западал в грудь Иванка.

Ночь нависала, как туча. Только на черном небе, словно знак из других далеких миров, засветилась одна звезда.

XXIV. МАРИНЦЯ ИЩЕТ

В ту ночь Маринця совсем не спала. Но она лежала неподвижно, и, когда по тифозному бараку проходила санитарка, Маринця закрывала глаза и притворялась будто спит. А поздно ночью, когда убедилась, что все заснули, она тихонько поднялась с постели, надела туфли и больничный халат, подошла на цыпочках к окну, тихонько открыла, а потом перескочила через подоконник и побежала.

Небо заросло осенними тучами, и луна между ними выглядывала, как заблудившийся огонек. Вокруг громко шумели клены, и свежеопавшая сырая листва путалась в ногах. Это заставляло Маринцю бежать быстрее.

После того как узнала у Иванка, что родители ее здесь, в Киеве, не находила спокойного места. Просила доктора, санитаров, всех, кто заходил в тифозный барак, чтобы пустили ее, потому что она отстала от своих, а теперь вот родители ее здесь и она должна их повидать. Но доктора были суровые, и никто не понял ее тоски. Поэтому сегодня, когда все заснули, Маринця выбралась через окно наружу и побежала.

Сырые холодные листья прилипали к ногам, и по телу пробегала холодная дрожь, и от этого голова будто становилась горячее.

И чем горячее было в голове, тем неудержимее росло желание увидеть своих. Оно заполняло всю грудь, и дыхание Маринци захлебывалось в нем, но она не останавливалась отдохнуть.

Дороги сбегали вниз, поднимались вверх, дороги горные, низовые и поперечные, а Маринця бежала все по одной — прямо… Она не задумывалась над тем, какая дорога приведет ее к родителям. Только бежать. Внизу овраги, ямы, пропасти, сбоку роща больницы, а дальше, в седине рассвета, — город. Только нигде не видно ворот, через которые можно выйти за пределы больницы. И Маринця бежит, путается в дорогах и дорожках, и постепенно беспомощность сковывает движения ее ног. Уже идет медленно, даже хочет громко заплакать, но вокруг тишина, такая, что слышно движение каждого листка, а Маринце неловко нарушить ее своим голосом. Издали из-за деревьев выглядывают бараки, дома, в них тоже лежат больные, но Маринця туда не хочет. Стуча зубами от холода, плотнее запахивает халат и спускается по тропке вниз.

Там какой-то небольшой дом, но Маринця смотрит не туда. За домом ясно видны ворота. Они еще закрыты, но это ворота, а за ними Подол, а там — отец и мать. И Маринця опять пускается бежать.





— Стой!.. Что это?.. Куда?.. — Кто-то схватил ее за плечи и держит крепко, но Маринця даже не оглядывается, только рвется вперед.

Но чьи-то сильные руки больно впились в ее плечо, и Маринця видит высокого человека с черными маленькими усами, такими же, как у Иванкова отца. Возле него лежит веник, а он смотрит на ее халат, на голые ноги в туфлях, на растрепанные волосы, и в глазах у него испуг и удивление.

— Куда это, что это?..

— Я, вуйчику, к маме. Пустите!.. Они там!.. — И Маринця, захлебываясь, со слезами на глазах рассказывает всю свою историю, припадает к рукам сторожа и целует. — Пустите, вуйчику! Ей-богу, я вернусь. Вот только побегу и скажу, что я в тифозном.

Маринця так горячо просит, так жалостно рассказывает, как она потерялась, что у сторожа начинает что-то давить на горло, и он сердито говорит:

— Разве можно в такой одеже идти? Городовой сразу поймает.

Маринця стоит и не знает, что на это ответить. Тогда сторож берет ее за руку и ведет в тот маленький дом, который Маринця видела еще сверху.

Вскоре она выходит, одетая в какое-то старое платье, повязанная рваным платком. Маринця благодарит, клянется, что сегодня обязательно вернется назад, потому как это же платье его дочки. Она уже представляет себе, какая хорошая должна быть его дочка, раз у нее такой добрый отец, и улыбается сторожу ласково, как улыбалась когда-то солдату-кавалеристу.

— Никому, никому, вуйчику, не скажу.

Сторож просит, чтобы Маринця никому не говорила, что он ее видел, — если узнают, могут еще и со службы прогнать.

Он выводит Маринцю за ворота и рассказывает, как ей пройти на Подол.

Уже совсем рассвело, и город, просыпаясь, начинает шуметь на разные голоса и даже будто гогочет, а Маринце почему-то вспоминаются гуси на лугу, которые любили за нею бежать и щипали за ноги.

— Га-га-га!..

Вот будки, большой дом со стеклянной крышей, а дальше — широкая улица. Сторож говорил, чтобы повернула вправо и шла потом все прямо, прямо, и так можно дойти до самого Подола.

Как это просто!.. Маринця больше ни у кого ничего не спрашивает.

Людей на улице все больше, и Маринця от этого чувствует себя веселее — она теперь незаметна. Люди идут, идут, но никто не обращает на нее внимания. По мостовой рассыпаются первые лучи осеннего солнца.

Хоть Маринце казалось, что все так просто, но она долго бегала по городу, пока дошла до Дома контрактов.

А когда она под вечер вошла во двор и, чуть шевеля опаленными лихорадкой губами, спрашивала, где же улица, на которой живут Породьки, и не знают ли люди Породьков, все качали равнодушно головами и отвечали, что не знают, не слышали. А когда она расспрашивала про Курил, у которых есть мальчик Иванко, то старый дед, что стерег вещи Иванко, сказал:

— Иванко еще в полдень пошел в шпиталь проведать своих и после того еще не возвращался. — Дед смотрел на Маринцю с грустью и говорил: — У тебя, должно быть, горячка, вон как запеклись губы.