Страница 2 из 98
Ну, а если вышли москвофилы, то знайте, что выйдут также и из украинской читальни. И хоть их меньше, но они обязательно будут искать случая, чтобы зацепить москвофилов. И с этого может начаться самое интересное: драка. О, Маринця больше всего любила смотреть на такие вещи и сама рада была сцепиться с кем-нибудь из тех мальчишек и сцеплялась не раз. А почему бы и нет, если так делают старшие. Она тоже хочет старшей быть, а если еще не выросла, то чтобы вы знали, у малышей на улице тоже есть своя политика.
В тот день, когда должна была произойти драка, Маринця сначала сидела возле своей хаты верхом на заборе и сдувала пух с одуванчика. Когда одуванчик весь облетал, она кричала:
— Иванко, давай еще!
И Иванко, подпрыгивая как конь, бежал на огород, срывал одуванчик, приносил Маринце и гордился этим.
Маринце столько же лет, что и ему, но все-таки она школьница и теперь могла бы не играть с ним. Ведь так и вели себя другие мальчишки и девчонки. Но Маринця играла, и Иванко был благодарен ей и счастлив.
Потом Маринця спрыгнула с забора и сказала:
— В кота хочешь? Давай играть.
Уселись на гладком месте, а Иванко достал нож. Каждый нарисовал себе кота, и стали подбрасывать нож — кому выпадет резать.
Выпало Маринце. Скрежетала зубами и резала Иванкова кота. Сначала отхватила хвост, потом лапы, потом голову, а Иванко чуть не плакал с досады, но молчал. Когда выпало резать ему Маринцина кота, то он лишь легонько отрезал кончик хвостика.
— Говорят, если вырезать глубокую ямку, то кто-то умрет. Правда?
Но Маринця уже сорвалась, как ветер, и перелезла через забор на улицу. Не успел Иванко дойти до забора, как она уже лезла назад.
— Ш-ш! — приникла к земле, словно кот, схватила камень, дала Иванко и сказала: — Брось!
И Иванко бросил.
С улицы донесся отчаянный крик. Маринця уже убежала на огород, а Иванко остался и влез на забор — посмотреть, что случилось.
На улице стоял хлопец в праздничной крестьянской одежде. Держался руками за голову и кричал. Между пальцами его текла кровь. Иванко знал его. Это был Василь Маринюк из Н о в о г о с е л а.
Он был на несколько лет старше его и по воскресеньям ходил в местечко за разными покупками.
На крик вышел Маринцин отец Проць, а потом Ганка. Парень кричал, показывая рукой на Иванка, жаловался на него.
А вокруг уже толпились люди, все из Нового села, они тоже шли в местечко. Среди них и мать Василя.
Она кричала на Иванка и грозилась подать в суд, потому как хлопцу никогда нет на улице проходу. Один раз угодили камнем в ногу, другой раз засыпали песком глаза, а теперь вот голову разбили до самой кости.
Красным платком перевязывала разбитую голову, а Василь не переставал плакать.
Ганка кричала:
— Иванко, это ты разбил мальчишке голову? Бездельник, висельник!
Схватила палку и набросилась на него. Но Иванко успел спрыгнуть с забора и убежать. Только крикнул:
— То Маринця!
Теперь Василь жаловался, что да, верно, всегда в него бросает камни Маринця. А Маринючка кричала на Проця, что подаст на него в суд.
— Ну подожди же, паскудная девчонка! — Проць словно опешил от стыда, что такое позволяет себе его дочь. — Будьте уверены, пани-матко, я ее проучу. Только так вот не распускайте языки, ведь это дети. Ваш тоже, видать, не совсем безвинный. — Проць сердито сплюнул в сторону и ушел в хату, потому что на крик собирались люди, а он не хотел стыда.
Но в хате вытащил из веника добрый прут и пошел искать дочь. Шел по огороду, как будто ничего и не случилось, заложил руки с прутом назад. В соседском саду увидел Ганку. Стояла с палкой под сливой и покрикивала:
— Слезай, говорю, а то начну сейчас трясти!
Но Иванко не обращал внимания, лез на самый верх тоненькой сливки.
— Не видели вы моей девчонки? — спросил Проць, переходя межу. Ганка показала головой на соседнюю сливку. Маринця сидела там.
— Ты думаешь, я не доберусь до тебя? Слезай, говорю!
— А не доберетесь! — и Маринця полезла выше.
Ветер качал, укачивал детей, и они чувствовали себя очень хорошо. Опасность стояла внизу. Там свистел прут и, казалось, щелкали как кнут колючие слова. Но сейчас они были не страшны.
— Подожди-ка, придешь в хату! Будешь помнить, как чужих детей трогать. Знаешь ты, что они подают в суд? Что тогда? Кто будет платить штраф? — Ганка еще сильнее размахивала палкой.
Ветер крепчал, ветки трещали, чернело небо, и в саду разливался предгрозовой мрак. Верхушки тоненьких сливок качались сильнее, а с ними вместе и дети. Теперь им было уже страшновато.
— Это Маринця мне велела бросить и дала камень, — сказал Иванко, чуть не плача.
— Маринця! Посмотрите, люди, какое золотенькое дитя! — бушевал Проць и наступал на сливку, словно на какое-то живое существо. Обхватил рукой тоненький ствол и кричал: — Слазь, говорю, слазь! Не видишь, какая буря поднимается. Сразу тебя стряхнет. А мне потом вози тебя к докторам. Слазь, а то убьешься насмерть.
Иванко уже собирался слезть, а Маринця и не думала. Пришла ей в голову жалостливая мысль: вот она упадет, будет лежать, а отец станет убиваться по ней, надрывать себе сердце. А зачем бежали с прутом, зачем ругали…
— Слезай! Я уже бить не буду. Только поговорю, — сказал Проць немного ласковее.
— А вы отбросьте подальше прут!
— Отбросить?
Иванко, обхватив руками тоненький ствол, медленно, осторожно спускался. Все наклонял голову вниз и смотрел, не поднимает ли мама палку. Потом остановился и сказал тоже:
— Забросьте палку.
Ганка закинула.
Но Проць прута не бросал, и Маринця сидела на сливке. Уже хныкала:
— А почему он не такой, как вы?
— Кто? — спросил Проць.
— Тот, хлопец…
Проць взглянул веселее и чуть усмехнулся. Маринця продолжала:
— А вы тоже деретесь с теми, кто ходит в украинскую читальню.
Проць громко засмеялся.
— Вы только посмотрите, пани-матко, какое мудрое дитя. Что же, будет дальше, когда вырастет?
Маринця уже слезала, а Проць смеялся и все говорил:
— Только посмотрите, какое мудрое!
III. БАБА ОКСЕНА
Баба Оксена не нахвалится, не налюбуется своей внучкой Маринцей. Ее белокурая внучка ходит в школу и когда-нибудь станет ученой. Только баба, наверно, не дождется этого. Семьдесят лет крепко пришивают бабу к земле. Чует, что скоро помрет, и потому теперь, когда расцветает весна, баба сидит целыми днями на дворе среди гомона кузнечиков и птиц, купаясь в золотом кипении солнца.
Баба прядет шерсть и перематывает, словно нитки, свою жизнь. Веретено пританцовывает: жу-жу-жу! А ему вторят шмели и пчелы, облепившие цветы в огороде, и под это жужжание крутятся бабины воспоминания.
Когда баба сидит вот так, она напоминает детям старую киску, которая своим мурлыканьем создает вокруг себя особенную теплоту. Они жмутся возле нее, вбирая в себя, как сладкий напиток, уют ее старенького тела.
— Бабо, а гей, бабо! — наклоняются над самым ухом и говорят громко, чтобы баба услышала: — Бабо, расскажите про Смока!
— Про Смока, про Смока и про воды, про пущи и про разбойников!
Голоса звенят смешливо, по-детски радостно, а бабе Оксене кажется, что ее ушей касается далекий-далекий отзвук ее молодости.
Собираются все: Стефанко, Василина, Федорко и старшая среди них Маринця, а возле них кот Гриць и соседский пес Найдик. Но просто так сидеть невозможно. Маринця выносит решето нелущеного прошлогоднего гороха, который дети должны полущить. Но лишь только слова начинают вылетать из беззубого рта бабы Оксены, стручки выпадают из детских рук, а взоры застывают на ее увядших губах. У бабы тихий бархатный голос, он напоминает детям шепот полевого родника, карие глаза обведены черными ресницами, которые дрожат во время рассказа, как травинки. Дети много знают про бабину молодость, что облетела с годами, как пух одуванчика.
Они любят слушать много раз повторенные рассказы о ее жизни, но в последнее время почему-то боятся спугнуть бабины воспоминания. Глядят на сухое костлявое тело, все покрытое морщинами, и им делается грустно (а сами они уверены, что вечно будут жить и будут молодыми).