Страница 9 из 41
— Да стой ты, чумовая! — окликала ее бабушка. — Сосчитать ведь надо!
Тетка Василиса покорно возвращалась, и пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.
Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из запасу на черный день бабушка Левонтьихе не давала, потому как весь этот запас, кажется, состоял из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Левонтьиха умудрялась обсчитаться на рубль, а то и на тройку. Бабушка напускалась на Левонтьиху со всей суровостью:
— Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! Мне рупь! Другому рупь! Это что ж получается?!
Но Левонтьиха опять делала юбкой вихрь и укатывалась:
— Передала ведь!
Бабушка долго еще поносила Левонтьиху, самого Левонтия, била себя руками по бедрам, плевалась. Я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.
Стоял он сам собою на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застекленными окнами — ни забор, ни ворота, ни сенцы, ни наличники, ни ставни.
Весною, поковыряв маленько землю на огороде вокруг дома, левонтьевские возводили изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой все это постепенно исчезало в утробе русской печи, раскорячившейся посреди избы Левонтия.
Танька левонтьевская так говаривала по этому поводу, шумя беззубым ртом:
— Зато как тятька шурунет нас — бегишь и не запнешша.
Сам Левонтий в теплые вечера выходил на улицу в штанах, державшихся на единственной старинной медной пуговице с двумя орлами, и в бязевой рубахе, вовсе без пуговиц. Садился на истюканный топором чурбак, изображавший крыльцо, курил, смотрел, и если моя бабушка корила его в окошко за безделье, перечисляла работу, которую он должен был, по ее разумению, сделать в доме и вокруг дома, Левонтий только благодушно почесывался.
— Я, Петровна, слободу люблю! — И обводил рукою вокруг себя: — Хорошо! Ништо глаз не угнетает!
Левонтий любил меня, жалел. Главная цель моей жизни была прорваться в дом Левонтия после его получки. Сделать это не так-то просто. Бабушка знает все мои повадки наперед.
— Нечего куски выглядывать! — гремит она. — Нечего этих пролетарьев объедать, у них у самих…
Но если мне удастся ушмыгнуть из дому и попасть к Левонтьевым, тут уж всё, тут уж я окружен бываю радостным вниманием, тут мне уже праздник.
— Выдь отсюда! — строго приказывал пьяненький Левонтий кому-нибудь из своих парнишек. И, пока кто-либо из них неохотно вылезал из-за стола, пояснял детям это действие уже обмякшим голосом: — Он сирота, а вы все ж таки при родителях! — И, жалостно глянув на меня, тут же взревывал: — Мать-то ты хоть помнишь? — Я утвердительно кивал головой, и тут Левонтий горестно облокачивался на руку, кулачищем растирая по лицу слезы, вспоминал: — Бадоги с ней по один год кололи-и-и! — и, совсем уже разрыдавшись: — Когда ни придешь… ночь, в полночь… Пропа…пропащая ты голова, Левонтий, скажет и… опохмели-и-ит…
Тут тетка Василиса, ребятишки Левонтия и я вместе с ними ударялись в голос, и до того становилось полюбовно и жалостно в избе, что все-все высыпалось и выливалось на стол, и все дружно угощали меня, и сами ели уже через силу.
Поздним вечером, либо совсем уж ночью Левонтий задавал один и тот же вопрос: «Что такое жисть?!» После чего я хватал пряники, конфеты, ребятишки левонтьевские тоже хватали что попало под руки и разбегались кто куда. Последней ходу задавала тетка Василиса. И бабушка моя «привечала» ее до утра. Левонтий бил остатки стекол в окнах, ругался, гремел, плакал.
На следующий день он осколками стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол и, полный мрака и раскаяния, отправлялся на работу. Тетка Василиса через три-четыре дня ходила по соседям и уже не делала вихрь юбкой. Она снова занимала денег, муки, картошек — чего придется.
Вот с ребятишками-то дяди Левонтия и отправился я по землянику, чтобы трудом своим заработать пряник. Ребятишки несли бокалы с отбитыми краями, старые, наполовину изодранные на растопку берестяные туески, а у одного был даже ковшик без ручки. Посудой этой они бросали друг в друга, барахтались, раза два принимались драться, плавали, дразнились. По пути они заскочили в чей-то огород и, поскольку там ничего еще не поспело, напластали беремя луку бутуна, наелись до зеленой слюны и остальной лук побросали. Взяли всего несколько перышек на дудки. В обкусанные перья лука они пищали всю дорогу, и под музыку мы скоро пришли в лес, на каменистый увал. Тут все перестали пищать, рассыпались по увалу и начали собирать землянику, только-только еще поспевающую, редкую, белобокую и особенно желанную и дорогую.
Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска стакана на два-три. Бабушка говаривала: главное, мол, в ягодах — закрыть дно посудины. Вздохнул я с облегчением и стал брать ягоды скорее.
Левонтьевские ребятишки сначала ходили тоже тихо. Лишь позвякивала крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшего парнишки, и побрякивал он для того, чтобы мы слышали, что он — старший — тут, поблизости, и бояться нам некого и незачем.
Вдруг крышка чайника забренчала нервно, часто, послышалась возня.
— Ешь, да? Ешь, да? А домой чё? А домой чё? — спрашивал старший и давал кому-то пинка после каждого вопроса.
— А-га-а-а! — запела Танька. — Санька тоже съел, так ниче-го-о-о…
Попало и Саньке. Он рассердился, бросил посудину и свалился в траву. Старший брал, брал ягоды, и, видать, обидно ему стало, что вот он берет для дома, старается, а те вот жрут ягоды либо вовсе в траве валяются. Он пнул Саньку еще раз. Санька взвыл, кинулся на старшего. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды. Бьются братья Левонтьевы, катаются по земле, всю землянику раздавили.
После драки и у старшего опустились руки. Принялся он собирать просыпанные, давленные ягоды — ив рот их.
— Значит, вам можно, а мне нельзя? Вам можно, а мне, значит, нельзя? — зловеще спрашивал он, пока не съел все, что удалось собрать.
Вскоре братья Левонтьевы незаметно помирились, перестали обзываться и решили сходить к малой речке побрызгаться.
Мне тоже хотелось побрызгаться, но я не решался уйти с увала из-за того, что еще не набрал полную посудину.
— Бабушки Петровны испугался! Эх ты! — закривлялся Санька и назвал меня нехорошим, обидным словом. Он много знал таких слов. Я тоже знал, научился у левонтьевских ребят, но боялся, а может, и стеснялся их употреблять и сказал только:
— Зато мне бабушка пряник конем купит!
— Может, кобылу? — усмехнулся Санька. Он плюнул себе под ноги и что-то быстро смекнул: — Скажи уж лучше — боишься ее и еще жадный!
— Я?
— Ты!
— Жадный?!
— Жадный!
— А хочешь, все ягоды съем?! — сказал я это и сразу покаялся, понял, что попал на уду.
Исцарапанный, с шишками на голове от драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, Санька был вреднее и злее всех левонтьевских ребят.
— Слабо! — сказал он.
— Мне слабо? — хорохорился я, искоса глядя на туесок. Там было ягод уже выше середины. — Мне слабо? — повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды в траву: —Вот! Ешьте вместе со мной!
Навалилась левонтьевская орда, и ягоды вмиг исчезли.
Мне досталось всего несколько ягодок. Грустно. Но я напустил на себя отчаянность, махнул на все рукой. Все равно уж теперь. Я мчался вместе с ребятишками к речке и хвастался:
— Я еще у бабушки калач украду!
Ребята поощряли меня, давай, дескать, действуй, и не один калач неси. Может, еще шанег прихватишь либо пирог.
— Ладно!
Мы брызгались на речке студеной водой, бродили по ней и руками ловили пищуженка-подкаменщика. Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, сравнил ее со срамом, и мы растерзали пищуженка на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог, и умер, уронив голову. Мы похоронили стрижа и скоро забыли о нем, потому что занялись захватывающим, жутким делом: забегали в устье холодной пещеры, где жила (это в деревне доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька.