Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 37

"Если бы я знал в Петербурге, что Машенька едет к мужу безвозвратно и едет от любви к мужу, я б и сам согласился отпустить ее навсегда, погрести ее живую; я бы ее оплакал кровавыми слезами и тем не менее отпустил бы ее".

29 декабря 1826 года, через два дня после вечера у Зинаиды Волконской, Мария Николаевна выехала в Сибирь.

Был поздний вечер, и шел снег, и улицы древнего города стали похожими на строгие черно-белые гравюры…

Она покидала Москву "скрепя сердце, но не падая духом". В одиннадцать часов вечера написала она прощальное письмо родным:

"Дорогая, обожаемая матушка, я отправляюсь сию минуту; ночь превосходна, дорога — чудесная… Сестры мои, мои нежные, хорошие, чудесные и совершенные сестры, я счастлива, потому что я довольна собой".

Княгине Зинаиде передалась нервная возбужденность Волконской, ее прощание с добровольной изгнанницей было патетическим:

"О ты, пришедшая отдохнуть в моей обители! Ты, которую я знала всего три дня и назвала своим другом! Свет твоего образа запечатлелся в душе моей. Ты все еще стоишь перед моими глазами. Твой высокий стан, как великая мысль, встает предо мной, а твои грациозные движения подобны мелодии, которую древние приписывали небесным светилам. Очи твои, волосы и цвет лица — как у дочери Ганга, и жизнь твоя, как и ее жизнь, носит печать долга и самоотвержения. Ты молода… а между тем твоя прошедшая жизнь навеки оторвана от настоящей; закатилося солнце твое, и далеко не тихий вечер принес тебе темную ночь. Она наступила, словно зима в нашей родине, и еще теплая земля окуталась снегом… Когда-то мой голос был звучен, говорила ты мне, но страдания его заглушили… Но я слышала твои песни: они все еще раздаются в ушах моих и никогда не затихнут, ибо и речи твои, и юность, и взоры одарены звуками, которые отзываются в будущем… Ведь и вся жизнь твоя есть не что иное, как гимн".

Она ехала день и ночь, с небывалой для тех времен скоростью: пять с лишком тысяч верст за двадцать дней!

"Однажды в лесу, — вспоминает Волконская, — я обогнала цепь каторжников; они шли по пояс в снегу, так как зимний путь еще не был проложен; они производили отталкивающее впечатление своей грязью и нищетой. Я себя спрашивала: "Неужели Сергей такой же истощенный, обросший бородой и с нечесанными волосами?"

Я приехала в Казань вечером; был канун Нового года; меня высадили, не знаю почему, в гостинице; дворянское собрание было на том же дворе, залы его были ярко освещены, и я видела входящие на бал маски. Я говорила себе: "Какая разница! Здесь собираются танцевать, веселиться, а я, я еду в пропасть; для меня все кончено, нет больше ни песен, ни танцев". Это ребячество было простительно в моем возрасте: мне только что минул 21 год. Мои мысли были прерваны появлением чиновника военного губернатора; он меня предупреждал, что я лучше сделаю, если вернусь обратно, так как княгиня Трубецкая, которая проехала раньше, должна была остановиться в Иркутске (ее не пустили дальше), а вещи ее подвергнуты обыску".

Погода испортилась: мела поземка, небо низко надвинулось на холмы, над Волгой стояли белые вихри. Хозяин гостиницы посоветовал ей не торопиться — будет метель.





Она все же отправилась. Ветер сбивал лошадей с ног, по степи неслось белое курево; натыкаясь на кибитку, снег забивался в каждую щелочку, между ямщиком и женщинами — Волконская ехала с горничной — выросла целая гора снега. Стало совсем темно. Волконская раскрыла крышку часов, и они прозвонили полночь. Новый год. В первый его день Волконская вступала в пределы Азии, снежная пелена закрыла ее прошлое.

Она писала Вяземской из Красноярска:

"Еще четыре дня, и я буду у цели. Удача сопутствует мне, несмотря на все мои неосторожности. Признаюсь, что я наделала их достаточно, и непростительных; теперь, когда мне осталось свершить лишь одну прогулку до Иркутска, могу Вам рассказать о них. Чтобы сократить путь, я схватила вожжи, которые были плохо сделаны, лед вздувался все время под копытами лошадей; я ведь выбирала среди них самых резвых, чтобы скорее добраться, но когда мы три раза опрокинулись, я излечилась от своего нетерпения; кибитка моя разлетелась вдребезги, целый злосчастный день ее чинили".

В Иркутске она, не читая, подписала все бумаги, все отречения. Губернатор велел обыскать и переписать все вещи, прислал для этого чиновников. Те принялись за дело. "Им пришлось переписывать очень мало: немного белья, три платья, семейные портреты и дорожную аптечку; затем они открыли ящик с посылками. Я им сказала, что все это предназначается для моего мужа; тогда мне предъявили к подписи пресловутую подписку, причем они мне сказали, чтобы я сохранила с нее копию, дабы хорошенько ее запомнить. Когда они вышли, мой человек, прочитавший ее, сказал мне со слезами на глазах: "Княгиня, что вы сделали, прочтите же, что они от вас требуют!" — "Мне все равно, уложимся скорее и поедем".

Ночью при жесточайшем морозе — "слеза замерзала в глазу, дыхание, казалось, леденело" — княгиня переехала Байкал. Потом тайга сменилась песчаной степью, а бесснежная стужа переносится куда труднее. Для скорости она сменила кибитку на перекладных — скорость увеличилась, но примитивные рессоры и не менее примитивная выбитая дорога стала причиной невыносимой тряски, приходилось останавливаться, чтобы спокойно вздохнуть. И это шестьсот верст! На дорожных станциях пусто, никакой пищи, и без того почти ничего не евшая в пути Волконская вынуждена была просто-напросто голодать. Зато в Нерчинском заводе она догнала Трубецкую. И, исполнив формальности, подписав еще одно отречение, отправилась на Благодатский рудник.

Первым порывом Волконской было увидеть мужа. И комендант Нерчинских рудников Бурнашев разрешил ей посетить тюрьму, но лишь в его присутствии.

"Бурнашев предложил мне войти: В первую минуту я ничего не разглядела, так там было темно; открыли маленькую дверь налево, и я поднялась в отделение мужа. Сергей бросился ко мне: бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понятие о степени его страданий. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени и поцеловала его кандалы, а потом — его самого. Бурнашев, стоявший на пороге, не имея возможности войти по недостатку места, был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил "ты" и с которым обходился, как с каторжником…

Я старалась казаться веселой. Зная, что мой дядя Давыдов находится за перегородкой, я возвысила голос, чтобы он мог меня слышать, и сообщила известия об его жене и детях. По окончании свидания я пошла устроиться в избе, где поместилась Каташа; она была до того тесна, что, когда я ложилась на полу на своем матраце, голова касалась стены, а ноги упирались в дверь. Печь дымила, и ее нельзя было топить, когда на дворе было ветрено; окна были без стекол, их заменяла слюда".

"На другой день по приезде в Благодатск я встала с рассветом и пошла по деревне, спрашивая о месте, где работает муж. Я увидела дверь, ведущую как бы в подвал для спуска под землю, и рядом с нею вооруженного сторожа. Мне сказали, что отсюда спускаются наши в рудники; я спросила, можно ли их видеть на работе; этот добрый малый поспешил дать мне свечу, нечто вроде факела, и я в сопровождении другого, старшего, решилась спуститься в этот темный лабиринт. Там было довольно тепло, но спертый воздух давил грудь; я шла быстро и услышала за собой голос, громко кричавший мне, чтобы я остановилась. Я поняла, что это был офицер, который не хотел мне позволить говорить с ссыльными. Я потушила факел и пустилась бежать вперед, так как видела в отдалении блестящие точки: это были они, работающие на небольшом возвышении. Они спустили мне лестницу, я влезла по ней, ее втащили, и, таким образом, я могла повидать товарищей моего мужа, сообщить им известия из России и передать привезенные мною письма. Мужа тут не было, не было ни Оболенского, ни Якубовича, ни Трубецкого; я увидела Давыдова, обоих Борисовых и Артамона Муравьева. Они были в числе первых восьми, высланных из России, и единственных, попавших на Нерчинские заводы. Между тем внизу офицер терял терпение и продолжал меня звать; наконец я спустилась; с тех пор было строго запрещено впускать нас в шахты. Артамон Муравьев назвал эту сцену "моим сошествием в ад".