Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 37

Некая предвзятость между декабристами и новыми революционерами, поднимающимися им вослед, некое взаимное непонимание существовали. Интересно, что жены декабристов сыграли положительную роль в разрушении этого барьера, у них на это было больше возможностей, чем у состоящих под недремлющим надзором мужей.

Процесс разрушения неприязни этой хорошо описан Натальей Дмитриевной в тайно пересланном Ивану Александровичу письме от 18 мая 1850 года:

"Пишу вам с верною оказиею, друг мой братец, а потому могу обо всем откровенно беседовать…

…Недавно случилось мне сойтись со многими страдальцами, совершенно как бы чуждыми мне по духу и убеждениям моим сердечным. Признаюсь, что я даже не искала с ними сближения. Другие из наших и Michel приняли деятельное участие в их бедствиях. Снабдили всем нужным — и сношения сначала только этим и ограничивались. Между тем они были предубеждены против всех нас и не хотели даже принимать от нас помощи, многие, лишенные всего, считали несчастьем быть нам обязанными. Социализм, коммунизм, фурьеризм были совершенно новым явлением для прежних либералов, и они дико как-то смотрели на новые жертвы новых идей. Между тем говорили о доставлении денег главному из них, Петрашевскому, который содержался всех строжее — доступ ко всем к ним был чрезвычайно труден… Обращаются ко мне с вопросом: нельзя ли мне попробовать дойти до бедного узника? Дом наш в двух шагах от острога. Не думавши много, я отвечаю: "Если считают нужным, попробую". Я даже не знала и не предполагала, как это сделать, — возвратясь домой, на меня вдруг напала такая жалость, такая тоска о несчастном, так живо представилось мне его горькое безотрадное положение, что я решилась подвергнуться всем возможным опасностям, лишь бы дойти до него. Взявши 20 рублей серебром, я отыскала ладонку бисерную, зашила туда деньги и образок, привязала шнурочек и согласила няню (Матрена Петровна Нефедова, приехавшая с Фонвизиной в Сибирь. — М. С.), не говоря никому, на другой день идти в острог к обедне и попытаться дойти до узников — так и сделали. У няни в остроге есть ее знакомый, к которому она иногда ходит. Мы послали арестанта позвать его в церковь — я посоветовалась с ним. Смотритель и семейство его были уже в сношении с нашими по случаю передачи съестных припасов, белья и платья нужного… Отправивши няниного знакомого для разведывания в больницу, где был Петрашевский, я молилась и предалась на все изволения божии, самое желание видеть узников не иначе считая, как его внушением. Няниного знакомого зовут Кашка-дамов — он возвратился, говоря, что можно попробовать дойти туда под видом милостыни. После обедни, как я запаслась мелкими деньгами, — не подавая виду, я объявила, что желаю раздать милостыню, и отправилась прямо в больницу. Боже мой, в каком ужасном положении нашла я несчастного! Весь опутан железом, больной, истощенный. Покуда няня раздавала милостыню, я надела на него ладонку с деньгами и обменялась несколькими словами. Если он поразил меня, то, узнав мое имя, и я его поразила. Он успел сказать мне многое, но такое, что сердце мое облилось кровью, — я не смела показать ему своей скорби, чтобы она не казалась ему упреком… Он уже и так был в крайнем бедствии. Но насилу устояла на ногах от горя, несмотря на то, не знаю, откуда взялась у меня нравственная сила отвечать спокойно на вопросы его, и искренно — право, искренно благодарить его за участие…"

Видимо, разговор у них был о сыне Фонвизиных — Дмитрии: он был петрашевцем, и приказ на его арест был уже подписан Дубельтом. Но Дмитрия, вероятно на время, спас отъезд в Одессу, куда он отправился по совету знаменитого Пирогова излечиваться от туберкулеза.

"То, что сказал он (Петрашевский) мне… относилось прямо ко мне, а не к нему, и поразило меня страшным горем… От него я вышла сама себя не помня от жгучей и давящей сердце скорби и в сопровождении Кашкадамова отправилась в другие отделения для раздачи (милостыни). Пришла в одну огромную удушливую и темную палату, наполненную народом; от стеснения воздуха и сырости пар валил, как вот от самовара, — напротив дверь с замком и при ней часовой. Покуда няня говорила с Кашкадамовым, у меня мелькнула мысль — я сунула ей деньги мелкие и, сказав, чтобы раздала, выскочила — прямо к часовому: "Отвори, пожалуйста, я раздаю подаяние". Он взглянул на меня, вынул ключ, и, к великому моему удивлению, отпер преравнодушно и впустил меня. Четверо молодых людей вскочили с нар. Я назвала себя… Я уселась вместе с ними, и, смотря на эту бедную молодежь, слезы мои, долго сдержанные, прорвались наружу — я так заплакала, что и они смутились и принялись утешать меня. Но вот что странно, что они, узнав, что я от Петрашевского, догадались о моей скорби тотчас — и не принимая нисколько на свой счет, утешали меня в моем горе. Это взаимное сочувствие упростило сейчас наши отношения, и мы, как давно знакомые, разболтались".





Вот она сидит на тюремной койке. Мать, потерявшая всех рожденных в неволе детей. Теперь беда грозит ее первенцу, так давно покинутому. Ему предстоит пройти все, что прошел его отец, — и крепостные камеры, и допросы с применением насилия, и кандальный путь в Сибирь… Какой он, Митя? Быть может, похож на кого-нибудь из этих вот молодых, измученных людей? Она разговаривала с ними, утешала их, как могла бы утешать сейчас сына…

"Часовой заблагорассудил запереть меня с ними, видя, что я долго не выхожу. Няня, между тем, окончив свое дело, осталась с Кашкадамовым в сенях разговаривать. Мне так было ловко и хорошо с новыми знакомыми, что я забыла о времени. Между тем смена команды — и офицер новый. Часовой ни слова не говоря сдал ключ другому. Мы слышали шум и говор, но не обратили внимания — вдруг шум усилился, слышим, отпирают, и входят дежурный офицер с жандармским капитаном… но подивитесь, что я не только не испугалась, но даже не сконфузилась и, привстав, поклонилась знакомому жандарму, назвав его по имени. Мне и мысли не пришло никакой о последствиях. Жандарм потерялся, стал расспрашивать о М(ихаила) А(лександровича) здоровье, я сказала, что была у обедни и зашла спросить у господ, не нужно ли им чего на дорогу. Смольков, жандарм, говорил мне после, что моя смелость так его поразила, что он решился содействовать нам — и сдержал слово. Я было хотела и к последним пробраться, но было уже поздно… После этого нам уже невзможно было не принимать живейшего участия во всех этих бедных людях и не считать их своим и".

Пользуясь знакомством с тюремным смотрителем и тем, что Мария Францева — дочь прокурора, Наталья Дмитриевна упросила смотрителя пригласить их к себе. Так произошло ее знакомство с Достоевским.

Придет время, и он опишет в "Дневнике писателя" волнующий, оставивший впечатление на всю жизнь вечер в Тобольске. А пока он стоит растерянный, щурится от света, пожимает руки товарищам, а друг его по несчастью — Дуров разговаривает с Фонвизиной. Человек, в жизни своей не знавший тепла и участия родных и близких, Дуров только разве в детстве был обласкан материнским вниманием почти незнакомой женщины — это была княгиня Волконская. Вещее сердце Натальи Дмитриевны почувствовало его одиночество, он ей показался сыном, ведь их с Дмитрием Фонвизиным объединяло одно дело, и, чтобы иметь возможность помогать Дурову и Достоевскому, Фонвизина тут же объявила, что Дуров — ее племянник. Все легко поверили маленькой лжи, они и впрямь производили впечатление хорошо знакомых, давно не видевшихся людей. Такая уловка позволила Фонвизиной чаще видеться с заключенными до самой их отправки в глубины Сибири.

"Узнав о дне их отправления, — вспоминает Францева, — мы с Натальей Дмитриевной выехали проводить их по дороге, ведущей в Омск, за Иртыш, верст за семь от Тобольска. Мороз стоял страшный. Отправившись в своих санях пораньше, чтоб не пропустить проезжающих узников, мы заранее вышли из экипажа и нарочно с версту ушли вперед по дороге, чтоб не сделать кучера свидетелем нашего с ними прощания.