Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 37

Хлопоты Александры Григорьевны, поддержанные свекровью, распространялись не только на братьев Муравьевых и Захара Григорьевича Чернышева. В том-то и дело, что "ее кошелек был открыт для всех", что ее стараниями жизнь отверженных становилась более сносной. Ей принадлежит идея создания в Чите медицинского пункта и аптеки — с помощью Екатерины Федоровны она получила с оказией все самые современные в те поры медицинские инструменты и приборы, различные настои и порошки, семена лекарственных трав, которые были посеяны затем в Чите на маленьком огородике при открытой Муравьевой аптеке. Ее хозяином был определен декабрист Фердинанд Богданович Вольф — замечательный человек и не менее замечательный доктор.

Сколько жизней спасено! Скольких товарищей потеряли бы декабристы, томящиеся в Сибири, если бы не их "ангелы-хранительницы", и в их числе — Александра Григорьевна Муравьева.

Екатерина Федоровна была баснословно богата — она получила огромное наследство от своего отца барона Ф. М. Колокольцева. Все эти деньги были пущены сейчас на помощь читинским затворникам, она снаряжала в Сибирь чуть ли не целые обозы. Богат был и отец Александры Григорьевны — граф Г. И. Чернышев владел миллионным состоянием! Вся семья Чернышевых тоже душою была обращена к Чите, сестра Александры Григорьевны даже упрашивала баронессу Розен, отправляющуюся к мужу в Сибирь, взять ее с собой в качестве горничной, чтобы только быть рядом с братом и сестрой. И все, что приходило Муравьевой из Москвы, было поставлено на службу декабристскому братству. Мы уже говорили об аптеке. Но Муравьевой во многом мы обязаны тем, что, кроме документов, рисующих нам историю восстания 14 декабря, кроме документов и записок, рассказывающих о жизни изгнанников на каторге, мы можем видеть их лица, запечатленные талантливой кистью декабриста Николая Бестужева. Портреты товарищей, виды Читы, зарисовки камер Петровского каземата, построенного на манер американских исправительных домов. Бумагу и краски для Николая Бестужева, необходимый инструмент для его и Торсона "механических занятий" — все это выписывала из Москвы, через свекровь, Александра Григорьевна.

"Я все еще не получила ни ящика с красками, ни математических приборов, — пишет она Екатерине Федоровне. — Думаю, что они находятся в пути".

Современному человеку, снабженному сверх всяких мер фото- и кинокамерами, трудно представить себе, что значила для декабристов и оставшихся в России их семей возможность получить портрет дорогого человека, заживо похороненного в Нерчинских рудниках. А Муравьева вместе с другими женами декабристов, жившими в Чите, организовала еще и присылку новейших книг, выписку журналов. Это составило исключительную библиотеку. Журналы, которые не пропускались цензурой, все же приходили в Забайкалье: в расшитые листы заворачивали вещи в посылках, затем страницы разглаживали и сшивали. Душой всего была Муравьева. Она как бы сочетала в себе характеры Трубецкой и Волконской — возвышенную любовь первой и глубину миропонимания второй. Все это, сплавленное воедино ее добротой, беспредельной отзывчивостью, самоотверженностью и тактом, вероятно, и явилось причиной такой откровенной любви к ней декабристов.

Ее внимание было столь ненавязчивым, ее чуткость, понимание души постороннего, казалось бы, человека были столь удивительны, что даже те, кто знал ее совсем недолго, носили ее образ в сердце своем всю жизнь. Всего год был в читинском остроге С. И. Кривцов, даже менее того, но ему запомнились супруги Муравьевы:

"Я не в состоянии, милая сестра, описать тебе все ласки, которыми меня осыпали, как угадывали и предупреждали они мои малейшие желания… Александре Григорьевне напиши в Читу, что я назначен в Туруханск и что все льды Ледовитого океана никогда не охладят горячих чувств моей признательности, которые я никогда не перестану к ней питать".

"Мы все без исключения любили ее, — писал декабрист Н. В. Басаргин, — как милую, добрую, образованную женщину и удивлялись ее высоким нравственным качествам: твердости ее характера, ее самоотвержению, безропотному исполнению своих обязанностей".

Постепенно жизнь в читинском остроге стабилизовалась. Теперь к Муравьевой присоединились Нарышкина, Ентальцева, с Благодатского рудника прибыли Волконская и Трубецкая. Росла Дамская улица, легче стало переносить невзгоды, особенно когда явилась в Читу неунывающая француженка Полина Гебль, чтобы стать здесь женой декабриста Анненкова.

В тюрьме возник свой ритм жизни — работы, занятия "каторжной академии", репетиции маленького оркестра, для которого с помощью дам были получены инструменты и ноты.





И все же каждый день был наполнен непокоем, тревогой.

На бракосочетании Анненковых Александра Григорьевна не была — в тот день она получила известие о смерти матери. В одном доме была радость, в другом — горе. Никите Михайловичу она на первых порах ничего не сказала, но он сам почувствовал в ней тревогу, и она вынуждена была открыться. Теперь она тосковала и своей тоской и волновалась его волнением. Муж как-то странно жил в ней — его мысли и движения души его непонятным образом передавались ей, хотя частокол тюрьмы беспощадно отделял Муравьеву от мужа.

Но были волнения и другого порядка. Пронесся слух, что ночью кого-то из Читы тайком увезут. Предприимчивая, умеющая легко сходиться с людьми, Волконская назначила в церкви свидание, по всем правилам конспирации, с фельдъегерем, который был ей знаком, и узнала, что должны увезти декабриста Кор-ниловича, человека умного, выдающегося историка. Однако уверенности в том, что жертва именно он, а не кто-либо из их мужей, у женщин не было. Волконская вспоминает события той ночи:

"Мы решили не ложиться и распределили между собой для наблюдения все улицы деревни… Холод стоял жестокий; от времени до времени я заходила к Александрине, чтобы проглотить чашку чая: она была в центре наших действий и против тюрьмы своего мужа; у нее все время кипел самовар, чтобы мы могли согреться. Полночь, час ночи, два часа — ничего нового. Наконец Каташа является и говорит нам, что на почтовой станции движение и выводят лошадей из конюшни… Мы все становимся за забором. Была чудная лунная ночь; мы стоим молча, в ожидании события. Наконец мы видим приближающуюся кибитку; подвязанные колокольчики не звенят; офицеры штаба коменданта идут за кибиткой: как только они с нами поравнялись, мы разом вышли вперед и закричали: "Счастливого пути, Корнилович, да сохранит вас бог!" Это было театральной неожиданностью; конвоировавшие не могли прийти в себя от удивления, не понимая, как мы могли узнать об этом отъезде, который ими держался в величайшей тайне. Старик комендант долго над этим раздумывал".

"Почти во все время нашего пребывания в Чите, — вспоминает Полина Анненкова, — заключенных не выпускали из острога, и вначале мужей приводили к женам только на случай серьезной болезни последних, и то на это надо было испросить особое разрешение коменданта. Мы же имели право ходить в острог на свидание через два дня на третий. Там была назначена маленькая комната, куда приводили к нам мужей в сопровождении дежурного офицера.

На одном из таких свиданий был ужасный случай с А. Г. Муравьевой".

Подробно происшествие это описал декабрист Н. В. Басаргин:

"Раз как-то госпожа Муравьева пришла на свидание с мужем в сопровождении дежурного офицера. Офицер этот подпоручик Дубинин не напрасно носил такую фамилию и сверх того в этот день был в нетрезвом виде. Муравьев с женой остались по обыкновению в присутствии его в одной из комнат, а мы все разошлись, кто на двор, кто в остальных двух казематах. Муравьева была не очень здорова и прилегла на постели своего мужа, говорила о чем-то с ним, вмешивая иногда в разговор французские фразы и слова. Офицеру это не понравилось, и он с грубостью сказал ей, чтобы она говорила по-русски. Но она, посмотрев на него и не совсем понимая его выражения, спросила опять по-французски мужа: "Qu’est се qu’i, mon ami?" ("Чего он хочет, мой друг?") Тогда Дубинин, потерявший от вина последний здравый смысл свой и, полагая, может быть, что она бранит его, схватил ее вдруг за руку и неистово закричал: "Я приказываю тебе говорить по-русски!" Бедная Муравьева, не ожидавшая такой выходки, такой наглости, закричала в испуге и выбежала из комнаты в сени. Дубинин бросился за ней, несмотря на усилия мужа удержать его. Большая часть из нас и в том числе брат Муравьевой, граф Чернышев, услышав шум, отворили из своих комнат двери в сени, чтобы узнать, что происходит, и вдруг увидели бедную женщину в истерическом припадке и всю в слезах, преследуемую Дубининым. В одну минуту мы на него бросились, схватили его, но он успел уже переступить на крыльцо и, потеряв голову, в припадке бешенства закричал часовым и караульным у ворот, чтобы они примкнули штыки и шли к нему на помощь. Мы, в свою очередь, закричали тоже, чтобы они не смели трогаться с места и что офицер пьяный, сам не знает, что приказывает им. К счастью, они послушали нас, а не офицера, остались равнодушными зрителями и пропустили Муравьеву в ворота. Мы попросили старшего унтер-офицера сейчас же бежать к плац-майору и звать его к нам. Дубинина же отпустили тогда только, когда все успокоились и унтер-офицер отправился исполнить наше поручение. Он побежал от нас туда же. Явился плац-майор и сменил сейчас Дубинина с дежурства. Мы рассказали ему, как все происходило; он просил нас успокоиться, но заметно было, что он боялся, чтобы из этого не вышло какого-нибудь серьезного дела и чтобы самому не подвергнуться взысканию за излишнюю к нам снисходительность. Коменданта в это время не было в Чите. Его ожидали на другой или на третий день. До приезда его нас перестали водить на работу для того, чтобы мы не могли сообщаться с прочими товарищами нашими, и вообще присмотр сделался как-то строже. По возвращении своем комендант сейчас пошел к Александре Григорьевне Муравьевой, извинился перед нею в невежливости офицера и уверил ее, что впредь ни одна из дам не подвергнется подобной дерзости. Потом зашел к нам, вызвал Муравьева и Чернышева, долго говорил с ними и просил, в лице их, нас всех как можно быть осторожнее на будущее время. "Что, если бы солдаты не были так благоразумны, — прибавил он, — если бы они послушались не вас, а офицера? Вы бы могли все погибнуть. Тогда скрыть происшествие было бы невозможно. Хотя офицер и первый подал повод; и он тоже подвергся бы ответственности, но вам какая от того польза? Вас бы все-таки судили, как возмутителей, а в вашем положении это подвергает бог знает чему. Я уже тогда, кроме бесполезного сожаления, ничем бы не мог пособить вам". Далее уверил их, что переведет Дубинина в другую команду.