Страница 9 из 30
Я всегда удивлялся способности насекомых жить среди снега. Ведь утром термометр показывал минус пятнадцать, а тут в полдень ползают букашки. А недели через две и бабочки залетают. Самой ранней бабочкой в лесу бывает весенница березовая. Она не велика, меньше обычной крапивницы, и летает быстро, как коричневый огонек. Однажды встретил я двух этих бабочек, гоняющихся друг за другом над заснеженной поляной. Был полдень, и было тепло. А к вечеру подул пронзительный ветер, я прятал руки за пазуху, тер нос, чтоб не обморозиться.
«А где же бабочки?» — почему-то вспомнил я, возвращаясь по дороге через ту же поляну. Вскоре я увидел их обеих. Весенницы сидели на дороге на комьях навоза. Они грелись.
Если на северном склоне увала птиц почти не было видно, то здесь, на солнечной опушке, они попадались все время.
По проталинкам возле стволов копошились хохлатые синицы-гренадерки. На вершине сосны колокольчиком звенела московка. Две пищухи лазали, шуршали по коре, непрерывно перекликаясь друг с другом. Серые, подслеповатые, странные птички! Они подпускают на полметра и улетают, лишь когда протянешь к ним руку.
По гнилой березе без вершины скачками поднимается пестрый дятел. Вот поднялся до скола, замер, откинулся. И вдруг резко и часто, так что едва можно было уловить взглядом, ударил по стволу. Кра-а, — застонало дерево. И звук этот, резкий и странный, совсем не похож на барабанный бой, о котором пишут часто и много.
А если б вы услышали, как стучит большой черный дятел — желна! Дерево стонет на многие километры. Сам черный дятел — обитатель глухих лесов, и встречается он только там, где есть высоченные башенные лиственницы. В них он гнездится. Кто бывал в этих лесах, тот, наверное, слышал дикий, пугающий крик желны, словно заунывный вопль лешего.
Зато самая милая, симпатичная птичка — дятел малый. Сам он не больше воробья, пестренький, подвижный, любопытный. Завидев человека, он никогда не улетает при его приближении. Только переберется на противоположную сторону дерева и выставит из-за ствола голову с озорным глазом. Наблюдает.
Так и не увидел я Весну, сколько ни ходил по лесу, только следы ее встречал повсюду на опушках и полянах, на снегу и под снегом. Да, и под снегом тоже! Раскопал я снег на одной полянке, а там зеленые травинки, яркие, свежие. О Весне сказала мне и веточка вербы. Я принес ее домой, поставил в вазу, а наутро с удивлением увидел крохотные серебряные огоньки. Ветка ожила за одну ночь.
ЕРШ ЗАШЕЛ!
Под большими городами человек скоро опустошает природу. Разгоняется птица, уходит зверь, леса очищаются и скудеют, одни грибы долго спорят, упираются, каждое мочливое лето родятся в самых, казалось бы, истоптанных, исхоженных местах. Но, слышно, и они начали сдавать. Отступают грибы от городов. Раньше пешком за ними ходил полегоньку, теперь езжай на поезде, трясись на мотоцикле, и, как знать, не будет ли время, когда только с вертолетом разживешься настоящими сырыми ельничными груздями.
Но хуже всего приходится рыбакам. Число их год от году растет, а рыбы, как назло, уменьшается. Не действуют тут никакие мудренейшие блесны, прикормки и приманки. Мало рыбы, да не смущает это заядлых рыбаков.
Каждую осень в начале сентября бежит по городу бойкий слух:
«В Черную ерш зашел!»
И начинается тут нечто невообразимое. На вокзале не протолкнешься. За билетами очередь в километр. На перроне удочки, подсачки, соломенные шляпы. В вагоне только и слышно:
— Степан-то Иваныч вчера двести штук, говорят, достал.
— Ей-бо?!
— На́ вот…
— А этта я на самотряс…
Какой-то розовый старичок с голубыми мелкими глазками — ни дать ни взять Дедушка-Мороз — продает малинку спичечной коробкой.
Малинкой или мотылем называются красные, как кровь, червячки — личинки комара.
— Почем?
— По трисадчику!
— Что так дорого?!
— Зато в городе…
На станции Сагра высаживается целая рать.
По Черной (есть такая речка с темной торфяной водой, вся в елях, березах, в черемушнике) сплошь сидят рыбаки. Тянется речка далеко. Идешь по ней, идешь, и на каждом изгибе торчит соломенная шляпа, а то сразу две, костерок клубит синим дымом, удочки, снасти, котелки.
Плывет по воде яркий сентябрьский лист, и клева нет никакого.
А все-таки любители сидят, надеются, попивают чаек и водочку, благодушествуют. Тут же вспоминают, кто когда сколько рыбы «достал». Настоящий рыбак никогда не скажет «поймал» или «выудил» — «достал» его слово.
Вот на другом берегу у болезненного вида пенсионера что-то произошло. Приглядываюсь. В руках у него рыба. Живая. Все привстали, все смотрят, все молчат.
— Третий уж! — наконец говорит болезненный, и движение улыбки трогает его темные щеки.
— Ерш!
— Вон что?
— Вот как!
— Третий уж…
Расплывшийся одноглазый старик в канотье и в парусиновой куртке хочет узнать, на что клюнуло. Старик, должно быть, совсем не ведает рыбацких правил — на ловле о приманках не спрашивают.
— На дно поймал? — задает он прямой вопрос.
Молчание.
— На дно, говорю, поймали? — уже робче, почтительнее вопрошает старик.
Болезненный будто не слышит. Внимательно, сквозь очки изучает снятую с крючка рыбешку. Меж тем одноглазого разбирает любопытство.
— На что клюнуло, спрашиваю. А?
— Третий уж! — удовлетворенно отвечает пенсионер с того берега и, любовно огладив ершишку, опускает его в бадейку.
— Третий уж, — повторяют все, кто с восторгом, кто со вздохом.
И бежит, бежит рыбацкая молва по бережку, течет, как сама речка в широкое озеро.
— Слыхали? Сказывают, вчера на Черной один триста тридцать штук достал.
— Ерш все мерный, на четверть…
НЕОТКРЫТАЯ ЗЕМЛЯ
Иногда кажется, что человек уж слишком много хозяйничает на земле, изменяет ее, подчиняет себе. Он рубит трассы, кладет дороги, перегораживает реки, строит города — и все меньше остается на земле, электрической и атомной, нетронутых углов.
Меньше моховых болот, меньше лосиных троп, много ли еще нехоженых пустошей? В самом, казалось бы, недоступном месте найдешь теперь то вырытый шурф, то водочную бутылку.
И все же одно такое место открылось мне лет пять назад.
Осенью, в неласковый день, я набрел на заросшее старое болото. Представлялось оно не очень широким, вполне проходимым и тянулось куда-то на северо-восток. Я прикинул по компасу и рассчитал, что где-то за болотом идет железная дорога. Надо было напрямик пересечь эту лесистую мшару.
Невысокий кочкарник, весь осыпанный палым листом, был сух и слегка шелестел, когда я шагал с кочки на кочку. Осинки роняли мне за ворот свои круглые пунцовые листья. Болотные травы кивали макушками, и запахи леса и болота, уже приглушенные поздней осенью, были здесь сильны и свежи.
Дальше лес стоял гуще, кочки неуступчивей, трава выше. Так прошел, а лучше сказать — пролез, я с полкилометра, взмок, устал и уже поругивал себя, думал, не повернуть ли назад…
Однако почва пошла суше, кочки поредели, первые елочки протянули мне лохматые руки, и я вышел — не на линию, как полагал, а на сухую плоскую островину.
Тотчас затрещало в стороне, кто-то серый мелькнул в кустах, захлопалась с листвени большая птица, белка спокойно спустилась по стволу.
И так сухо, свежо и чисто было здесь, что захотелось сесть, отдохнуть, пожевать хлебца, оглядеться. Сиденье нашлось тут же: долгая лиственница лежала вершиной в болото. Она уже иструхла внутри, потеряла кору.
Я удобно расположился на стволе, ел хлеб, запивал водой из фляжки, посматривал по сторонам. А жизнь на островине текла своим чередом.
Дятлы долбили по колоднику, лазали по сухарам, добывали шишки, ползая в хвое. То один, то другой, сорвав свежую нераскрытую шишку, летел к «станку» на сушине и там прилипал, упорно-быстро стукая клювом.
Маленький полосатый бурундук, задрав хвостишко, бегал взад и вперед по склоненной сосне и садился охорашиваться. Красный снегирь прилетел из болота на елку, сел на ее верхнюю мутовку и поскрипывал жалобно… Плыли над соснами первозданные облака, шумел и утихал ветер…